Алексей Федяров

Человек сидящий

Клубника в лесу

Ранним летним утром на реке очень хорошо. Если день приходит солнечный — над рекой полупрозрачный туман, он почти белый, стоит невысоко, как бы стесняясь расти вверх и обозначая: я здесь, но я так, для порядка, и уже ухожу. Я сижу на берегу с простенькой удочкой, у меня нет хитроумных ловушек для рыбы вроде тех, что мастерят другие мальчишки, меня не волнует, сколько я поймаю, — мне нравится рассвет, берег и неровное подрагивание поплавка на волнах.

В этом месте почти никогда нет рыбаков, оно не считается рыбным, и я, когда мама отпускает, прихожу утром и сижу, пока не наступает день, а рыбы уплывают по своим делам глубоко ко дну и поплавок замирает.

Тогда я отпускаю наловленное: мне жаль этих окуней, они блестят на солнце, как радуга, они — часть реки, света и тумана.



Дорога сюда ведет через лес, в мае здесь можно набрать букетики ландышей для мамы и сестры, а чуть позже появляется клубника. Ягоды висят среди широких листьев, сначала ты замечаешь одну, а присев и присмотревшись, видишь, что их очень много, их тут сотни, а если срываешь нежадно и не ломаешь тонкие стебли — тысячи. Есть эту клубнику надо не торопясь, она должна растаять на языке, тогда время останавливается и ты слышишь каждую птицу в лесу.

Солнце поднимается, и надо идти домой.

Но я просыпаюсь.

Громко играет гимн, это подъем, скоро откроется окошко в двери камеры — кормушка. Откроется с лязгом. Здесь все работаем громко и с лязгом. Я знаю это и знаю, что надо просто привыкнуть.

Вчера вечером меня на улице встретили тени — их было много — и увезли с собой. По дороге молчали. Первым со мной беседовал начальник следственного отдела. Он тоже поначалу долго молчал, а потом много говорил. Ему хотелось, чтобы много говорил я, но я видел, чего он хочет, и он видел, что я все понимаю, это его раздражало, а я думал, какой срок мне предстоит.

Что срок предстоит, я не сомневался. Уголовное дело в производстве госбезопасности. Значит, приговор будет и дело лишь в размере наказания. Судей, способных оправдать по делу, выпущенному с конвейера ФСБ, не осталось.

Я беру из кормушки кружку с кипятком и миску с баландой. Алюминий жжет руки, мне непривычно касаться губами горячего металла. Заставляю себя есть. Нужны силы.

В кабинете следователя людно. Тут опера, они цепляют глазами каждое мое движение. Им неинтересно, виновен я или нет, — я это знаю. Я сам был следователем и сам руководил следователями достаточно долго, чтобы знать: интересна лишь судебная перспектива дела. Моя виновность доказана фактом возбуждения уголовного дела. Теперь нужно лишь, чтобы я признался. Хоть в чем-нибудь. Признание вины — это сакрально, это единственное, чего от меня сейчас будут добиваться.

— Какого адвоката пригласите? — спрашивает следователь.

Он очень вежлив. Показательно, подчеркнуто вежлив.

— Мне не нужен адвокат, — отвечаю я ему в тон. — Вызывайте адвоката по назначению.

Следователь удивлен. Опера тоже. Но вызывают.

Адвокат приезжает быстро. Чего еще ожидать от защитника, работающего по назначению следственного отдела ФСБ.

Защитник по назначению стороны обвинения, работа которого оплачивается по постановлению следователя, — это ли не прекрасно?

Адвокат молод, он вчерашний студент, но держится уверенно. Снимает полушубок и вешает его на плечики в шкаф. Проходит к столику с чайником, берет чашку и наливает себе кофе. Все это он делает спокойно и явно не в первый раз.

— Сахара опять нет? — спрашивает он и, не обращая внимания на молчание следователя в ответ, наконец смотрит на меня, присаживается рядом и протягивает руку. — Петр, — с улыбкой говорит он. — Ну, что делать будем?

Делать мы пока ничего не будем. Только молчание в первые дни оставляет мне шансы хотя бы снизить накал абсурда. Якобы я получил деньги для передачи взятки — суммы для меня гигантской. Но людей, чьи имена мне называют следователи, я не знаю и передать им ничего не мог. Но это неважно.

Это будет неважно и потом, когда найдут и осудят тех, кто взял эти деньги. Я же останусь преступником навсегда. Решение принято сейчас, задолго до приговора. Следствие может длиться год, но судья лишь оформит принятое сейчас не им решение и пойдет домой, а я буду ждать этап.

Понимание неизбежности предстоящих испытаний — жестокое знание. Оно из тех, что несет печали. Но меня оно удержало на плаву в первые дни, которые определили все.

Я принял надвинувшееся на меня зло, чтобы пережить то, что оно принесло.

И пережил.

Знаю, что всего этого могло не быть. Но знаю, что могло быть больнее, случись мне потерять себя в те первые дни.

Я снова увидел маму и детей.

Я так же люблю утро и реку. Это теперь другая река. На ней такой же туман, но я совсем разлюбил удочки и никого не ловлю. Пусть все живут и плавают.

Я ни о чем не жалею. Разве что о клубнике — о той, с берега реки из детства, от которой слышишь каждую птицу в лесу.

Но ее не осталось.

А другой я не хочу.

Бойницы, повернутые внутрь

Прежде всего человек, попавший в Чебоксарский СИЗО, узнает о том, что он оказался в самом старом в России пенитенциарном учреждении. Об этом прибывшему, будь он новым сотрудником или арестантом, скажут практически сразу. Хотя никому этот факт не интересен. Первым важнее оклад и пенсия, вторым — суд и приговор.

Строение необычное. Его никогда не использовали как «вольное» сооружение. Как тюрьму его строили изначально, с XVII века, так оно и используется.

Вряд ли менялись и сотрудники. Вертухаю незачем меняться. Какая разница, кто сидит за железной дверью, в камере, которой почти пятьсот лет. Важно лишь то, что арестанту можно, что нельзя, когда ему принести еды, когда сводить на прогулку и помыться.

Для этого есть внутренний распорядок, он максимально прост и цикличен, каждый день все повторяется по часам, и лишь раз в неделю помывка вносит сумбур.

Камер немного, всего тридцать девять, но десять из них еще те, вековые.

Стены старой постройки широкие, окна арочные. Смотришь изнутри на такое окно долго и начинаешь думать: что же в нем не то? Ну окно и окно. Но нет. Стены и подоконник сильно скошены, как у бойницы. Но обычная бойница — для того, чтобы стрелять ИЗ крепости, вести бой против наступающего извне врага, и скосы у таких проемов наружу, чтобы был больше угол обзора. И обстрела.

А здесь скосы внутрь. Стрелять неудобно.

Потом приходит понимание. Неудобно стрелять наружу. А если ты снаружи стреляешь в тех, кто внутри, — это очень удобно. Скрыться практически невозможно, мертвых зон от внешнего стрелка в камере нет. Просто и гениально.

К моменту, когда человек попадает в камеру, он уже не сомневается, что те, кто его стережет, могут стрелять в него, и понимание, что окна в камере — это бойницы, повернутые внутрь, не вызывает удивления.

Он уже проходил процедуры обысков, он раздевался догола — всегда прилюдно, в коридоре, прямо у стола дежурного. Мимо ходили мужчины и женщины в форменных куртках и штанах, у них погоны, у некоторых на поясах ключи, у всех дубинки. Они шутили, новенький — это весело. Человек приседал несколько раз, глубоко, так просят, чтобы удостовериться, что он не проносит в изолятор ничего в прямой кишке. Потом он одевался, пока еще в свое, это еще не колония, где у всех одежда одна — роба. Но своя одежда перестала быть для него своей, ее много раз перещупали и отбросили чужие руки. Если он дерзил, его уже били. Профилактически. Умело и буднично.

После обысков и оформления арестованного отводят в карантин — якобы карантин, где вновь прибывшего якобы проверяют медики. На деле никто его не осматривает, его просто сажают в карцер и оставляют одного. Это всегда происходит ближе к ночи; даже если человека арестовали утром, день он проводит в автозаках и боксах. В карцер его заводят выжатым. Он откидывает от стены шконку [Шконка — спальное место в исправительных учреждениях. — Здесь и далее прим. ред.], расстилает на ней матрас, продавленный и скомканный внутри тысячами ворочавшихся на нем тел. Других нет. Человек ложится и засыпает, но ненадолго: просыпается тюрьма и становится не до сна.

Начинают работать «дороги». По натянутым в вентиляционных трубах нитям из камеры в камеру передаются малявы [Малява — письмо, нелегально передающееся заключенными из тюрьмы на волю или из одной камеры в другую.], чай, сигареты и припасы. Тюремщики этого как бы не видят. Как бы — потому что это не несет большого вреда администрации, а пользы много: дороги и переписка внутри тюрьмы интересны операм, о них докладывают агенты, часто опера сами устраивают свои игры с дорогами, и, чтобы игра получилась, зэк должен быть уверен, что дорога — его святое право. Да и пресечь такого рода взаимодействие арестантов несложно, если вдруг по-настоящему понадобится.

Но слышать в первый раз, как налаживаются и работают ночные дороги, жутко каждому. В вентиляции стоит крик, арестанты передают из камеры в камеру просьбы и ответы, согласовывают пути доставки, порой логистика сложна и проходит через камеру карцера, где сидит новичок, к нему могут обратиться, а он еще не знает, что отвечать. И хорошо, если он просто честно скажет, что еще ничего не знает и не умеет. И никому не нагрубит.