— Дело, что не забыл про газету! — одобрил Ганька. — Завтра надо готовить облаву на подворье. Прищемим рясу святому отцу.

Малков — кряжистый и медлительный — туповато молчал, размышляя. Быстрый и сообразительный Ганька смотрел на него снисходительно.

— А прислуга Мишкина где?

— В каторжную всех посадил, куда же их ещё.

— ВЦИКу про наше дело ты не телеграфируй, Паша, — приказал Ганька. — Телеграфисты всё растреплют. Мы лучше нарочного к Свердлову пошлём.

Ганька был необыкновенно доволен собой. Он совершил то, что хотел, — убил Великого князя, хотя ни ЧК, ни партия его на такое не уполномочили. А тугодум Малков не мог справиться с неукротимым Ганькой и всегда тащился вслед за его выкрутасами, лишь ворчал и бессильно грозился, как старая баба.

Дымя папироской, Ганька Мясников отправился прогуляться. Он ощущал себя повелителем города. Ладный и ловкий, он шёл разболтанной походочкой уголовника. Встречные бабы поневоле косились на него — было что-то лихое и необычное в этом молодом и большеротом мужике с чёрной неряшливой щетиной и хитрыми глазами. Красный свет заката летел вдоль длинных улиц, вдоль сомкнутых фасадов. Над головой у Ганьки проплывали ржавеющие вывески торговых домов, контор, галантерейных магазинов, ресторанов, аптек и фотографических салонов. Большие окна пассажей были заколочены досками. На замусоренных тротуарах лежали тени телеграфных столбов с решётками перекладин. Мимо кирпичных арок катились крестьянские телеги. В театральном сквере паслись козы. С улиц исчезли чиновники в сюртуках и дамы с белыми зонтиками; возле афишных тумб, заклеенных декретами, бойкие работницы в косынках лузгали семечки и пересмеивались с солдатами.

Ганька вспоминал свою единственную встречу с Великим князем. Ганьке любопытно было посмотреть на Романова, и Мишку привезли на допрос. Ничем не примечательный тип: всё среднее — и рост, и телосложение. Волосы уже редкие, а лицо как у стареющего подпоручика из губернского гарнизона.

— Какую на будующее программу располагаешь, гражданин Романов? — лукаво спросил Ганька, наслаждаясь неведением князя.

— Уеду в Англию с женой и сыном, — сухо ответил Михаил.

Ганька проницательно прищурился.

— Как сшибли корону, значит, простой человек ты оказался?

Михаил молча пожал плечами.

— А в простых людях непростым быть уже не смог?

— Что вы имеете в виду? — не понял Михаил.

Конечно, Ганька ничего не стал ему объяснять.

И вот теперь заурядный человек Мишка был свергнут незаурядным — Ганькой. Он, Ганька Мясников, словно бы сделался равновелик революции.

Ночевать Ганька остался в Чека. Устроился на стульях, сунув под голову кожаную подушку с кресла. А под утро его грубо растолкал Жужгов.

— Слышь, Ганька, — негромко прошептал он, — а князя-то нету.

— Ты чего городишь?! — подскочил Ганька.

В лесу возле расстрельной поляны Жужгов и его команда нашли только один труп, труп Джонсона, — там, куда его и оттащили. А второго трупа не было. Валялись срубленные ветки осины, которыми чекисты забросали тела, но Великий князь Михаил исчез. Лишь чернели пятна крови на траве.

— Колюня, как это нету? — Ганька попытался заглянуть в тёмные глаза Жужгова, спрятанные под надбровными дугами. — А ты его точно шлёпнул?

— Вдвоё стрельнул! — буркнул Жужгов. — Что я, кончать не умею?

В полумраке кабинета белое лицо Жужгова было будто у мертвеца. В окно светил месяц — ясный, как приговор трибунала. За изразцовой печью тихо трещал сверчок. Ганька принялся бешено скрести кудлатую башку.

— Значит, так, Колюня, — разъярённо сказал он, — хватай своих мазуриков и гони обратно! Обшаривай там всё на десять вёрст! Ищи на железке и на разъезде, ищи у Нобелей! Убить Мишку нам можно, а выпустить — нельзя!

06

— Иван Диодорыч, — приоткрыв дверь в каюту, осторожно позвал Серёга Зеров, старший помощник. — Пора, тебя общество ждёт.

Нерехтин лежал на койке и глядел в потолок. Корабельные часы на стенке нащёлкали девять с четвертью вечера. По-настоящему же исполнилось десять. На всех пароходах и пристанях Волги, Камы и Оки время было установлено нижегородское. От местного, пермского, оно отличалось на 46 минут.

Нерехтину не хотелось идти на разговор. Ему нечего было сказать. Буксир «Лёвшино» выгрузил в Мотовилихе ящики с деталями прессов и вернулся в Нижнюю Курью — в якутовский затон. Команда желала получить расчёт. А денег у Нерехтина не было. Биржу в Нижнем упразднили, купцы прекратили все дела, заводы еле дышали, и потому Иван Диодорович сумел добыть в Сормове только дюжину ящиков, хотя даже за них Мотовилиха не выплатила фрахт. Бухгалтер сталепушечного завода пообещал, что заплатит — но в июле; пароходную же кассу Нерехтин давно потратил на мазут и провизию.

На корме парохода под буксирными арками собрались обе команды — и верхняя, и нижняя. Старпом, боцман, матросы, буфетчик с посудником — и машинисты с кочегарами и маслёнщиком. Семнадцать человек. Семнадцать дырявых карманов и пустых животов.

Семнадцать голодных семей.

— Что я сделаю, ребята? — спросил Иван Диодорович и устало уселся на крышку мазутного бункера. — Никто ни гроша не даёт. Ничего нету.

Павлуха Челубеев, кочегар, задёргался всей своей здоровенной тушей, словно рвался из пут, и обиженно закричал:

— Одолжись у Якутова! Ты же с ним обнимался на пристани!

— Он теперь беднее меня, — невесело усмехнулся Нерехтин.

Якутов, хозяин огромного пароходства, и вправду потерял всё, что имел, но у большевиков не дотянулись руки до мелких собственников, владеющих каким-нибудь буксиром с баржей или парой пригородных судов. Большевики объявили в феврале, что национализируют весь флот до последнего дырявого баркаса, — и погрязли в зимнем ремонте сотен пароходов. Они запороли навигацию, поэтому крохотные буржуйчики вроде капитана Нерехтина ещё беззаконно суетились самостоятельно, худо-бедно добывая себе пропитание.

— Что делать-то, Иван Диодорыч? — плачуще спросил Митька Ошмарин.

Митька, маслёнщик, никогда не знал, что делать.

— Речком хоть харчами пособляет! — дёргаясь телом, крикнул Челубеев.

— Так ступай к большевикам, — зло посоветовал Нерехтин.

Для руководства захваченным флотом большевики учредили Речной комитет. Работникам там выдавали паёк. Но Речком с весны никого не брал на довольствие — на мёртвых судах не было работы. К тому же вся Кама знала: Нерехтин — из тех капитанов, которых называют «батей». Он за свою команду жизнь положит. От таких не уходят по доброй воле. Тем более в какой-то Речком — в казённую контору.

— Слышь, братцы, — виновато улыбаясь, влез Гришка Коногоров, молодой матрос-штурвальный, — не мы одни здесь кукуем, весь плавсостав без гроша! Я тут по затону потёрся, и народ говорит, что на пристанях тыщи мешочников сидят. И жратва у них есть, и деньги. А Речком всех нас держит взаперти, вроде как в Елабуге иль бо Сарапуле по реке шастает банда Стахеева на судах. Ребята прикидывают самовольно угнать пароходы из затона и возить мешочников. Думаю, братцы, надо нам вместе с народом леворюцию делать!

Речники, сидевшие на трюмном коробе, оживлённо загудели.

— Ты, Гришка, дурень молодой, — неохотно проворчал Нерехтин. — Видно, не сумел я из тебя глупый азарт выколотить.

— Ну, дядь Ваня… — обиделся Гришка, будто его не пустили на гулянку.

— А мазут где взять? — спросил матрос Краснопёров.

Гришка заулыбался ещё шире, довольный своим замыслом:

— У откоса две наливные баржи стоят. Нобелевские. Полные под пробку.

— Негодная затея, — негромко возразил Осип Саныч, старший машинист. — На баржах караул из мадьяров, с ними не договоришься. А на плашкоутном мосту большевики поставили пулемёт. Или не увидел, когда заходили?

Осип Саныч Прокофьев — маленький, плешивый и в круглых железных очках — считался лучшим машинистом на Каме. Он всегда был аккуратным и основательным. Он рассуждал так же, как и работал, прикладывая слово точно к слову, будто собирал из деталей механизм.

— Да пугала они! — отмахнулся Гришка. — Не будут стрелять по своим!

— На сталепушечном стреляют, — возразил Осип Саныч.

— Забудьте об этой блажи, — подвёл итог Нерехтин.

Боцман Панфёров деликатно откашлялся.

— Вдовецкому твоему горю, Иван Диодорыч, мы премного сочувствуем, — вкрадчиво заговорил он, — хотя с другой же стороны, ты ныне птица вольная и одинокая, а нам семьи кормить надобно.

— «Лёвшино» — мой пароход, — веско напомнил Нерехтин.

— Не обессудь, капитан, — старпом Серёга Зеров от неловкости даже снял фуражку, — но Гриня правду говорит. Спасение для нас — только мешочники, значит, надо поднимать бунт и прорываться из затона. Команда как считает?

— Да верно, чего уж там, верно, — нестройно ответили речники.

— Ежели ты несогласный, то придётся нам твой буксир социализировать.

Иван Диодорович знал: социализировать — значит взять в собственность работников, а не государства — как при большевистской национализации. Работники и станут решать, что делать буксиру. Нерехтин угрюмо молчал. Старпом Зеров был мужиком прямым и справедливым. Он старался для команды. Однако Нерехтин всё равно ощутил горечь, будто его предали.