— Ты сегодня на базаре нормально играл, пацанам понравилось, хотя кое-кто немного обиделся… Да и богун слушал, а это, знаешь, дорогого стоит. Богун мог тебя запросто по асфальту размазать, а он выслушал. Правда, рассказывают, расстроился отчего-то, но к тебе претензий никаких нет. Так что ты, музыкант, не очень выдрючивайся, но и не боись. Никто тебя здесь не тронет. А пока отдыхайте. Артур, обслужи людей, не видишь, проголодались!
Чернявый буфетчик с королевским именем кивнул, скрылся в исходящих мясным паром глубинах «Ниссана» и вскоре вынырнул оттуда, нагруженный подносом, на котором красовался наш ужин.
Спиртного нам не предложили. Видимо, не полагалось. Или не заработали.
Позже я узнал, что спиртное употребляли здесь либо люди, доказавшие свою устойчивость к этому самому спиртному — в смысле, что не сопьются, — либо те, на кого общество правильных братанов махнуло рукой. Неуважаемые, значит. Неконкретные.
Меня, стало быть, пока ни к тем, ни к другим не причислили. А Люту, похоже, воспринимали только вместе со мной, и ее, как ни странно, это вполне устраивало. Меня, к моему собственному удивлению, тоже. Эх, нет у меня настоящего самолюбия. А все проклятое чувство вины, откуда же оно у меня взялось?
После еды меня неодолимо потянуло в сон. За соседним столиком Костя с Гинчей негромко о чем-то толковали. Люта, похоже, слегка задремала — устала девочка, подумал я, чувствуя ее легкое плечо, день-то вон какой длинный выдался… В динамиках над стойкой тихонько булькало, словно похлебка на медленном огне. Музыка была никакая, поэтому не мешала дремать и мечтать о теплом ночлеге. В сарае нашего хозяина-пенсионера, надо сказать, было довольно прохладно. Да и подморозило к ночи.
— О чем задумался, музыкант? — вывел меня из дремы голос Гинчи. — Давай сбацай чего-нито и иди отдыхать. Вон и братва подтянулась, послушать хотят.
Действительно, пока я дремал, зал наполнился тихо гудящими братками и их подружками. Подружек, впрочем, было немного, видимо, для культурного отдыха существовали другие, более шумные места и другие женщины, а здесь братва просто заканчивала трудовой день вместе с боевыми подругами. Все как у нормальных людей…
Я встрепенулся и вопросительно посмотрел на Костю, тот кивнул — дескать, только не перестарайтесь, господа музыканты. Я осторожно размотал гитару — не хотелось будить свою айму (откуда я, интересно, знаю, что Люта именно моя айма?). Но девушка так и не проснулась, только отстранилась слегка, чтобы не мешать.
Музыкальное бульканье над стойкой прекратилось, теперь слышался только грубоголосый, понемногу спадающий гомон да деликатное шарканье ног, обутых в тяжелые «Гриндера» и «Камелоты».
Я вздохнул, попробовал звук и начал, уже понимая, что сейчас сыграю дорогу. Дорогу туда и обратно. Дорогу-кольцо, потому что жизнь наша в этой странной России только началась…
Ни в тот день, ни в тот час
Ворон вслед нам не кричал,
Когда в далекий путь ушли мы,
Не простясь…
Ни в тот день, ни в тот час
Ветер в окна не стучал,
Когда в края чужие
Мы ушли…
И совсем, совсем устал нас ждать
Дом над берегом крутым,
Только ветер молодость и даль
Над дорогой в пыль крутил…
Ни в тот день, ни в тот час,
И никто не отвечал,
Когда спросили мы,
Ты где,
Дом родной?
Ни в тот день, ни в тот час,
Что ж никто не отвечал,
Когда спросили мы
Где дом наш
Родной?
Знать, совсем, совсем устал нас ждать
Дом над берегом крутым,
Только ветер за спиною даль
В пыль дорожную крутил…
Ни в тот день, ни в тот час,
И никто нас не встречал,
Когда в края родные
Мы пришли…
Ни в тот день, ни в тот час,
Что ж никто не вспомнил нас,
Когда в края родные
Мы пришли?
Что ж совсем, совсем устал нас ждать
Дом над берегом крутым,
Только ветер, ветер, как и встарь,
За плечами жизнь крутил…
Ни в тот день,
Ни в тот час… [А. Молокин. «Ни в тот день, ни в тот час».]
…Разворачивалось сияющее пространство дороги, скручивая за спиной дни, свистели покрышки по прелым листьям, по чьим-то уже ненужным судьбам, и надо бы свернуть, да скользко, того и гляди сорвешься на повороте и тебя самого, как железный лист, закрутит за чьей-то спиной…
— Душевно, — помолчав, констатировал Гинча. — Прям-таки про нашего покойного Кабана песня. Он тоже вот так ехал себе домой, никого не трогал… Мы в тот день даже не убили никого, гадом буду, не вру… И тут эта железяка прямо в спину. Откуда она прилетела, с неба, что ли? Нет, с неба не могла. Мы богунам исправно отстегиваем, и за Аава нашего Кистеперого все как один агитировали и голосовали, так что с неба ну никак не могла… Я вот думаю, что гналась эта железка за друганом нашим всю жизнь, с момента рождения, через все войны, которые прошел полковник Кабанов, бывший летчик-снайпер, и вот — догнала… По дороге домой.
Потом помолчал немного, задумчиво потер крепкий подбородок и тихо попросил:
— Сыграй еще.
И я подумал о полковнике Кабанове, командире эскадрильи, летчике-снайпере, ставшем братком Кабаном, смотрящим за городом Зарайском, а до этого прошедшем какие-то местные войны — может быть, такие же, как у меня на родине, а может — другие. Но все равно все войны похожи, потому что война — это общая жизнь и общая смерть, и только понимая это, на войне можно как-то жить. О его жизни на гражданке, о диких пьяных выходках и нелепой смерти… я почувствовал скорбь, и почувствовал гордость, и неприязнь тоже, и как это все у меня получилось — не знал и знать не хотел…
Свет, смех, сон смят,
Черт с вами,
Голгофой для нас
Каждый холм станет.
Пыль, пот, Бог свят,
Как мы сами,
Дальней дороги
Долгое пламя.
А пулемет на плечах, словно крест,
Не каждый нести бы смог.
И взвоет взводный, озлобясь вконец,
Который из вас — Бог?
Хмель, хмарь, терт тракт,
Кто первый?
На небе бьется
Наш шаг мерный,
С крон кровь — вот так,
Смерть — стерва,
Всем нам в аду
Загорать, наверно.
На этом свете того нет,
Кто нас судить бы мог.
И крикнет Всевышний,
Сломавшись в спине,
Который из вас — Бог!
День-дрянь, день твой
В грязь брошен,
Кружится край,
Пьяной пулей прошит,
Пей, пой, плачь — стой!
Если сможешь!
Небо наш смех,
Как стекло, крошит.
И если когда-нибудь ты живой
Родной переступишь порог,
Будет кромсать по ночам твой покой —
Который из вас — Бог? [А. Молокин. «Который из вас — Бог».]
— Ну что ты все про войну да про войну, — укоризненно сказал Гинча. — Ты бы что-нибудь потише спел, про весну там или про любовь.
«Ишь ты, — подумал я. — Вот она нежная душа братка, весны просит, а также любви. Ну да ладно…»
Под дождем перроны мокнут
И молчат,
На перронах капель мокрых
Толчея,
На перроне только двое —
Дождь и я.
Что-то мы с тобой друг друга
Не поймем,
Слушай, это очень трудно
Быть дождем?
Всю-то ночь шагать по крышам
Напролет.
Что молчишь? Или не слышишь?
…Дождь идет.
Ладно, постоим, покурим,
Помолчим,
Ветер тучами закутан
Мчит в ночи,
Капли в лужах бьют вокзальные
Огни,
Слушай, если буду нужен —
Ты звони.
Ладно, ты не обижайся,
Я ж не дождь,
Мне нельзя с тобой болтаться
Здесь всю ночь,
Знаешь, ты не помни лихом —
Ухожу.
Дождь за мной шагает тихо
По дождю… [А. Молокин. «Разговор с дождем».]
И гитара моя была как дождь, и Люта оттаяла и отражалась в мокром перроне, словно серебряный восклицательный знак, и Гонза молча курил, оперевшись кожаными локтями на мокрое крыло свой тачки — обыкновенный ночной бомбила…
— Вот, правильно… про капельки и сопельки, — сказал Гинча, сентиментально сопя. — Ты это… с женщиной своей поосторожней, непростая она… У Кабана, пусть ему в братве Аава авторитет будет, тоже была… непростая. Ну, пора вам. Мы тут покамест с Костяном побазарим немного, а вы ступайте себе отдыхать. Гонза, отвези братана-музыканта… и сеструху. Знаешь куда, да смотри, чтобы все было путём.
Молчаливый Гонза-Херня поднялся из-за своего столика, прочесал репу и впервые на моей памяти выдал нечто на человеческом языке.
— Поехали, что ли, — пробурчал он и направился к выходу.
Тут из глубин заведения появился Фигаро-Артур с коричневым кофром для гитары. От толстой, может быть, даже буйволовой — ах, как хотелось, чтобы именно от буйволовой — остро пахло Аргентиной, прериями и каньонами. Мощные бронзовые замки вполне годились для небольшого сундучка с пиратским кладом, в общем — кофр был понтовый, ничего не скажешь. Мастерская у них здесь, что ли?
— Спасибо, Арчи, — сказал я, аккуратно укладывая гитару в кофр.
— Носи на здоровье, — серьезно ответил Артур с легким акцентом и опять пропал в глубинах «Ниссана».
Я поежился, выходя в схваченную легким морозцем темноту. Люта молча и невесомо шла за мной.
Мне подумалось, что а вдруг братки просто решили отвезти нас подальше и там того… Но Гонза, словно угадав мои мысли, обнадежил:
— Не мохай, там нормальная хата, одни жить будете. И пожрать есть что, и выпить. Там в принципе и шмоток навалом, но все равно завтра вставайте пораньше, бабу твою как следует приодеть надо. А в ментовке ваш старшой отметится. Гинча сказал.
— А почему мы в «Ниссане» по-трезвой сидели? — решился наконец спросить я.
— Там же мы на работе, чудила! — удивился Гонза. — На работе нельзя, а на отдыхе — пожалуйста! Только чтоб с утра был как штык! Гинча не любит, когда на работе похмеляются. Кабан вон допохмелялся, пусть ему в земле тепло будет, как в джакузи.
Вот так прямо и объяснил. Ай да Гонза!
— Меня вообще-то по-правильному Гонсалесом зовут, — смущенно добавил наш круглоголовый провожатый.
Ай да Гонсалес!
Мы благополучно погрузились в не новую, но еще очень даже приличную тачку и по темному, пахнущему весной и бензином городу покатили куда-то, как мне показалось, на окраину.
— Вот здесь будете пока жить, — радушно сказал Гонза-Гонсалес, открывая дверь в небольшую, обставленную по-казенному, но с некоторой претензией на роскошь квартирку на третьем этаже темного кирпичного дома. — Вот вам ключ. Всем, что есть на фатере, можете пользоваться, не стесняясь. Бывайте, значит, а у меня ночная смена, мне еще пахать и пахать.
Глава 12
Чижик-Пыжик, где ты был?
Но только утренней порфирой
Аврора вечная блеснет,
Клянусь — под смертною секирой
Глава счастливцев отпадет.
А.С. Пушкин. Египетские ночи
Ах, как славно было в музее! Все-таки великая вещь «альма-матер»! Через час мы с госпожой Арней болтали, как будто познакомились еще в песочнице. Через полтора коньяк закончился, а я только-только успел обнаружить, что магистка-директриса в полураздетом виде куда привлекательней любой стриптизерши в виде натуральном. Но в отличие от последней подходит к делу творчески и в то же время с той раскованной грацией, которая, наверное, свойственна только очень породистым женщинам.
Видимо, Гизела Маевна действительно стосковалась по интеллигентному обществу, потому что… В общем, мне в милиции тоже нелегко приходилось, выпить-то всегда было с кем, а вот все остальное — увы! Тосковал я не знаю по ком, а вот тосковал — и все. По неслучившемуся, наверное. И вот что-то наконец произошло или хотя бы получило шанс произойти.
Короче говоря, когда она предложила поехать к ней домой и продолжить, я не особенно трепыхался. При этом моя университетская подруга говорила, что в последнее время она чувствует, что у нее впереди так мало хорошего, что я с ней одной крови, хотя и выгляжу так молодо, что именно это ее во мне и привлекает, и еще что-то в том же духе. «Чижик, — шептала она, и я дурел от звука ее голоса и запаха кожи, — чижик-пыжик…»
Конечно же, я возомнил о себе Аав знает что, напыжился в прямом и переносном смысле, и согласился. Еще госпожа Арней сказала, что нас связывает общее дело, так что чему быть — того не миновать!
— Но я же с «общей физики», — слабо возразил я, вспомнив студенческое поверье. — Нам же нельзя с вами, магистками. И вам с нами тоже нельзя, беда может случиться, а я не хочу, чтобы с тобой случилась беда.
— А ты попробуй, вспомни хотя бы одну формулу, — отпарировала она, грациозно переобуваясь в замшевые сапожки. — То-то же. Дурачок! Чижик-пыжик.
При этом сама она была похожа на аиста с китайского рисунка на шелке.
Я честно попытался вспомнить хоть что-нибудь из университетского курса квантовой механики, но не смог. В голове вертелось что-то вроде «е-кси равняется аш-пси» или наоборот, но что это означало — хоть убейте меня — так и не вспомнил! Это, ну и, конечно, мало скрываемые укоротившейся за вечер чудесным образом вдвое юбочкой таланты мадам, меня окончательно убедило.
У госпожи Арней имелась собственная машина, причем модель была явно не из дешевых. За руль она села сама, поэтому ехали мы быстро, но долго. Быстро потому, что машина была хороша, а долго — потому что не очень-то и торопились, а просто шарахались из одного конца города в другой, наслаждаясь весенней ночью, насквозь пролетающей через открытые боковые стекла, словно шальной грачонок. Фр-р — и нет, только легкий ветерок на щеках.
Вообще в настоящей женщине должно быть прекрасно все — и машина в том числе, о чем я ей с идиотской улыбкой и сообщил, восторженно пялясь на ее ноги, освещаемые бесстыжими рожами набегающих галогенов — всех пересажаю, гады! Я ревновал ее к встречным автомобилям и наглым уличным фонарям, откровенно шарящим по узким слегка раздвинутым коленям и танцующим бедрам, играющим педалями управления, а она только смеялась и от этого нравилась мне еще больше. В общем, я совершенно ошалел, чего уж там говорить. Нет ничего более возбуждающего, чем красивая женщина в мини-юбке, управляющая великолепным автомобилем. И при этом вовсе не стремящаяся натянуть ее на колени, а совсем даже наоборот. К автомобилю я уже не ревновал — он был неизбежен. Дурак! Тоже мне «лямур де труа»!
Конечно, как и полагается, она жила в трехэтажном коттедже, высоком терему, на окраине нашего Зарайска, в том самом районе, который у нас метко окрестили «бедной деревней». Конечно же, дом был, в соответствии с местной модой, обнесен трехметровым глухим забором, и, конечно, за забором маячил сейфообразный неразговорчивый охранник, который и поставил брошенную нами снаружи машину в послушно распяливший электрическую пасть гараж…
Помню, я еще подумал, что охранник, возможно — и даже наверное — из братвы, и даже на мгновение протрезвел. А потом решил, что ну и пусть, она же давно вдова и свободная женщина, и вообще какого рожна мне бояться братвы? Мне, человеку с высшим образованием? Е-кси равняется аш-пси! Вот вам всем! Как же я гордился собой, идиот!
Потом мы, смеясь, поднимались по какой-то нелепо изогнутой узкой лестнице, причем она поднималась впереди и ни разу не споткнулась — это на таких-то каблуках! Не то что я. Впрочем, спотыкаясь, я не переставал улыбаться.
Потом… Потом она сказала, что ей нужно, чтобы мое будущее принадлежало только ей, без этого она, дескать, не сможет жить, зачахнет, подурнеет и вообще умрет, а вместе с ней и наш город. И спросила, согласен ли я. Мне было глубоко плевать на город, но не на госпожу Арней. Никак нельзя было допускать ее преждевременного увядания, поэтому я изо всех сил согласился и ретиво принялся стаскивать с себя застрявший в районе подмышек милицейский китель, одновременно пытаясь поймать ее талию, но она ловко увернулась и еще раз спросила:
— Уверен, что согласен?
— Угу, — простонал я, сражаясь с портупеей и пересекая по-пластунски широкую кровать по направлению к ней.
— Все твое будущее? Добровольно? — Она, чертовка, опять оказалась на расстоянии — близко, но все-таки далеко.
— Все! — захрипел я, словно стреноженный жеребец, думая про себя: «А как же иначе? Упустить такой случай — что я больной, что ли! Тебе мало не покажется, девочка!».
— Беру! — как-то хрипло, по-птичьи, крикнула она и сразу оказалась рядом.
И я неожиданно для себя закричал от ужаса, тошно и сладко проваливаясь в нее.
И стало настоящее.
…Когда я вырубился, честное слово, не помню, только очнулся я совсем не в спальне и даже вообще не в доме, точнее, в доме, но не в том.
Я лежал на каком-то топчане в низком прокуренном помещении — потом я узнал, что это был флигель охраны, — тело мое болело, словно из меня, как из бройлерного куренка, вырвали все внутренности и снова зашили, не забыв положить перец. Моя форменная одежда неопрятным серым комком валялась на стуле, со спинки которого, словно изъятая для трансплантации почка, печально свисала кобура.
Рядом, на другом стуле, сидел какой-то неприятный щетинистый тип, по виду типичный браток, и рассеянно курил, выпуская дым из ноздрей.
Заметив, что я очнулся, браток неторопливо забычковал сигарету и, нехорошо ухмыльнувшись, сказал:
— Ну и дурак ты, мент! Вот уж дурак так дурак!
Я замотал головой, подумав при этом, что гортань, наверное, тоже вырвали, потому что говорить я не мог. А может, просто нечего было сказать.
— Ты думаешь, мы ее охраняем? — продолжал браток. — Мудила ты, мы от нее своих охраняем, понял?
Я, конечно, ничего не понял, только замычал болезненно. Ага, горло все-таки на месте, раз болит, и то хорошо.
— Ты, конечно, не из наших, не из братвы, а так, мент позорный, и, по идее, мне на тебя должно быть начхать, но все равно — живой человек, — продолжил небритый хмырь. — На-ка, похмелись, хотя навряд ли тебе это теперь поможет.
И протянул грязноватую фарфоровую чашку с водкой.
Вкус водки напоминал раскаленный гвоздь в сиропе, хотя гвоздей, тем более раскаленных, я внутрь никогда не употреблял. И снаружи тоже. Во всяком случае, эта штука вонзилась в мой желудок, а пары с шипением наполнили легкие. Оказывается, от меня кое-что осталось. Потом заныло в паху — ага, вроде бы и там ничего не пропало. Ну ладно, остальное нарастет. Я уже было подумал, что дела мои не так уж и плохи, тем более что братва, судя по всему, на меня не в обиде, как браток сказал:
— Давай оклемывайся и сваливай. Я сейчас тебя выведу за ворота, а дальше дуй по дороге до поворота, там автобусы ходят.
— Ничего, все в порядке, — заверил я его, пытаясь попасть ногой в ботинок. — Ничего со мной не случилось, нормальная баба. Ну, темпераментная, так ее же можно понять…
— Не… менты все как один придурки от рождения, — задумчиво протянул охранник. — Она у тебя, у мудака, будущее забрала… И хорошо, если не все.