Глава 10

Камень к камню

Как порой подступают

Близко к нам,

Окружающие —

Толпа булыжников.

Ничего в них не отражается,

Лица сиры,

Не поэты нужны, не прозаики,

Нужны ювелиры!

Только корочка под рукой

Стает,

Глянет божьим глазком

Душа с камня.

А. Молокин. Ювелир [Посвящается Александру Миреру.]

Чем ближе мы подходили к Божьему Камню, тем больше я начинал сомневаться, что у нас получится что-нибудь путное. Я сам не понимал, почему вызвался на эту работу, выходило, что я, старший сержант Голядкин, несостоявшийся физик, а ныне мент кондовый, уже обросший серой милицейской шкурой по самые уши, нарушил одну из главных профессиональных заповедей — бди по чину. Совершенно неожиданно для себя я вызвался быть ответственным за ночную работу, а отвечать за что-либо я напрочь отвык. Неужели жив еще во мне тот мальчишка-студент, который до смерти боялся экзамена по механике сплошных сред, запоем читал фантастику и втайне мечтал осчастливить человечество чем-нибудь грандиозным? Жив, оказывается, вот какие дела! Студент Голядкин мог играть в божьи игры, а вот милиционер Голядкин — нет. Тем более неуютно мне было оттого, что Гонза с Костей посматривали в мою сторону уважительно, словно я сделал нечто такое, чего они сделать хотели, но не решились или не могли. Мне показалось, что даже госпожа Арней в первый раз за время нашего похода посмотрела на меня с искренним интересом, а не как на козявку какую-то, которую хоть и жалко, а все равно пусть ее, пропадает, жизнь у нее такая, козявочья. От искреннего интереса, как и от уважения, я тоже отвык. Оказывается, чье-то уважение может вызывать у тебя неловкость.

Когда мы подошли к Камню поближе, я увидел, что его поверхность, кроме неразличимых в темноте надписей, покрыта мириадами разноцветных светящихся точечек, из таких же точек, только более ярких, состояло марево над недостроенной щербатой верхушкой. И каждый каменный обломок под ногами тоже теплил в себе маленькую цветную искорку. Чудо это было, истинное чудо, скажу я вам.

— Может, тут радиация какая вредоносная? — озабоченно спросил браток, непроизвольно трогая себя за штаны. — Я ведь еще как следует не размножился, так что этот старец мог бы и предупредить, прежде чем посылать нас разные изотопы голыми руками таскать. Или хотя бы рукавичками какими снабдил. Ему-то что, он и так уже старый, да и ошивается здесь давно, адаптировался. Может быть, он от рентгенов только здоровее становится, а мы-то как?

— Нет тут никакой радиации, — спокойно сказал Константин. — Ни вредной, ни полезной, излучение я бы сразу почувствовал. Так что потомству твоему, браток Гонза, ничего не грозит. Разве что у тебя от природы дурная наследственность, так с этим уже ничего не поделаешь.

— У меня, между прочим, мама — педагог, а папа — тромбонист, — обиженно сообщил Гонза. — Так что с наследственностью все тип-топ. В смысле, в ажуре. Нормальная человеческая наследственность. Ну, бугор, чего рот разинул, давай командуй! — сбрасывая на землю мешок, обратился ко мне потомок тромбониста. — Ты ведь первый предложил сюда идти, так что, по понятиям, тебе и банковать. Чего катить, чего таскать, куда складывать…

Я присел на корточки и осторожно поднял небольшой обломок с лазоревой искоркой внутри. Где-то наверху у этого обломка было свое единственно правильное место, это место следовало непременно отыскать, и сделать это придется не кому-нибудь, а мне, старшему сержанту Голядкину. Сунув острый осколок в брючный карман, я опасливо полез по шатким танцующим под ногами лесам наверх. Гонза с Костей хотели было последовать за мной, но я жестом остановил их. Мне надо было подумать, а делать это лучше в одиночестве, да и стеснялся я, а вдруг ничего не надумаю? Неловко же получится!

На леса ярусами были уложены доски. Наверху они образовывали кривобокое кольцо-помост вокруг вершины. Когда я перебрался со щелястого помоста на неровную, словно покрытую встопорщенной каменной чешуей поверхность Божьего Камня, меня окутал веселый рой разноцветных светящихся пятен, словно я внезапно окунулся в звездное скопление. Под ногами феерически светилась щетинистая верхушка Камня. Вообще вся эта феерия здорово смахивала на дискотеку после милицейской облавы — музыку вырубили, девочек, диджеев и обкуренных посетителей забрали в участок, остальные отдыхающие разбежались кто куда, остался только зеркальный шар, подсвеченный разноцветными прожекторами, и разноцветные пятна на полу и стенках. Только в отличие от дискотеки пятна эти никуда не двигались, так, подрагивали немного в воздухе, слегка пульсировали, но оставались на своих местах словно приклеенные. Что-то это значило, и я понемногу начал догадываться — что. Я достал из кармана камушек с лазоревой искрой внутри и поискал в светящемся рое световое пятнышко такого же цвета. Таковое обнаружилось примерно в полуметре от неровной, переливающейся разными цветами поверхности Божьего Камня. Я пристроил свой камень в световое пятно, и он сам собой повис над вершиной, словно за что-то зацепился. Этого не могло быть, но тем не менее камень висел в прохладном темном воздухе, ни на что не опираясь.

«Как же так, — подумал я, — он непременно должен упасть, а вот, смотрите, не падает!»

А камень, словно услышав меня, качнулся и со стуком упал, отцепившись от лазоревого пятнышка. Все-таки чего-то я не допонял. «Не догнал», как сказал бы Гонза. И тут я вспомнил, что все осколки этой скалы могут быть скреплены только верой да молитвой. Молиться я толком никогда не умел, стало быть, мне оставалось только поверить. Уверовать. Только вот как это — поверить? Я уселся на колючую неудобную поверхность, к моему удивлению, теплую, и изо всех сил стал стараться поверить.

Я чувствовал, что вера находится где-то во мне, сияет чистым белым светом, вобравшим в себя все мыслимые и немыслимые цвета, только не знал, как его освободить, этот свет, скрытый под заскорузлой коркой сомнений, привычек и поступков. И я начал медленно, слой за слоем снимать эту корку со своей души, чтобы добраться до сверкающего ядрышка. Я сдирал грязно-коричневые чешуйки будней, жирные розовые лепестки похотей, мутно-зеленые пятна запоев и постыдные серые кляксы высохших неудач. А оно, это пятнышко, внезапно тоже проснулось, ожило и стало помогать мне, толкаясь и взламывая оболочку изнутри, словно цыпленок Феникса. И я понял, что самым могучим, самым основным человеческим инстинктом является именно вера, а не что-нибудь другое. Пусть коронованные гордыней суетные режиссеры и журналисты пытаются убедить меня и весь остальной мир в том, что в основе человека лежит нечто другое, животное, — пусть. По стараниям им и воздастся, и уйдут они из этого мира нищими, потому что ничего-то у них нет, кроме тусклого, навсегда погасшего камушка за пазухой — все, что осталось от их изначальной веры.

Наконец последняя мутная оболочка лопнула, и чистое пламя медленно наполнило меня, очищая и смывая остатки сомнений, словно разлив весеннюю пойму. Я поднял упавший лазоревый осколок и уверенно поставил его на место. На мгновение камень вспыхнул белым, потом опять принял изначальный цвет и встал куда нужно. Он встал прочно, хотя вокруг него была пустота, что-то, по-моему, даже щелкнуло, словно замок. На всякий случай я попробовал покачать его — камень стоял надежно, словно врос в воздух. Тогда я подошел к краю помоста, перегнулся через зыбкие перильца лесов и весело крикнул:

— Эй, работнички, нечего рассиживаться, собирайте камни и тащите их наверх.

Константин с Гонзой набрали пригоршни разноцветных обломков Божьего Камня и стали подниматься ко мне.

Обретя веру, я поверил и в себя тоже. Теперь задуманная работа не казалась мне невыполнимой, наоборот, она доставляла истинное удовольствие, осколки Божьего Камня, казалось, сами стремились на свои изначальные места, я только помогал им. Так продолжалось час или два, а может быть, и дольше. Наконец мои подручные взмолились.

— Бугор, — тяжело отдуваясь, пропыхтел Гонза. — Давай маленько перекурим, а то ноги отваливаются вверх-вниз бегать. Сил больше никаких нет, одна спортивная злость.

Я спустился с лесов, и мы втроем присели у подножия заметно подросшего Божьего Камня перекурить. Гонза извлек из предусмотрительно захваченного с собой мешка вместительный глиняный жбан и пустил его по кругу.

— Пиво? — спросил я. Пива мне почему-то совершенно не хотелось.

— Обижаешь, начальник, — солидно ответил Гонза. — Квас это. С изюмом и прочими квасными прибамбасами. Агусий дал с собой, сказал, пригодится, вот и пригодился. А хорош квасок! Надо будет у деда рецептик попросить, вернусь в Растюпинск, квасную фирму заделаю, стану монополистом, вот увидишь!

Я отхлебнул весело стрельнувший в нос кисло-сладкий напиток, пахнущий хлебом и какими-то травами, и почувствовал, что все-таки устал. Но теперь эта усталость уходила из меня с каждым глотком — Агусий знал, что делал.

Мои товарищи смотрели на меня как-то странно. Потом Костя сказал:

— Ты извини, конечно, Степан, но когда мы поднялись к тебе на эту горку — еле тебя узнали. Какой-то ты не такой стал.

— Во-во! — поддержал его Гонза. — Именно, что не такой, аж смотреть страшно, даже на мента не похож! Я так просто чуть не сверзился с лесов, вот было бы смеху-то.

— Чего же тогда смотрите? — спросил я, улыбаясь. Подковырки меня теперь совершенно не трогали. Прикалываются люди — и пусть их. Ничего обидного я в этом для себя не видел.

— Страшно, а хочется, — туманно ответил Гонза. — Что-то в тебе эдакое. Ты, друган, извини, но я такие лица только у некоторых беременных баб видел, да еще у одного поэта запойного. Помер он, правда, а так хороший был поэт.

— Какие такие? — снова спросил я. — Опухшие, что ли?

— Просветленные, — серьезно поправил меня браток. — Просветленные, вот какие! Ну ладно, покурили, отдохнули, пора и за работу. Командуй, бугор.

А Костя так ничего и не сказал, только сидел молча, сосредоточенно смолил свою сигару да поглядывал на меня с каким-то, я бы сказал, научным интересом. Словно динозавра вместо постового увидел, и этот динозавр взял, да и выписал ему штраф за превышение скорости. Да еще и от хабара отказался.

…Уже почти совсем рассвело. Утреннее апрельское небо неторопливо топило в себе звезды, словно заливало их жидким синеватым молоком. Рассвет — это, в сущности, небесный разлив, подумал я. Только случается он не раз в год, как земной, а каждое утро. Мы, трое до смерти усталых строительных рабочих, кружком сидели на покрытом росой куске брезента, расстеленном на расчищенной от обломков площадке у подошвы Божьего Камня. В вышине сквозь рассветный туман над почти восстановленной вершиной брезжила маленькая ярко-алая точка. Одна-единственная. Пустое свято место.

— Задолбались уже искать, — проворчал Гонза. — Может быть, последний камушек кто-нибудь попросту спер? — И, сконфузившись, добавил: — Я, конечно, не имею в виду никого из присутствующих. Может быть, кто-нибудь из девчонок по незнанию взял, они же от всяких цацек аж трясутся, уж мне ли женщин не знать. А может, тут еще кто-нибудь, кроме нас, побывал, пока мы все наверху колбасились? Ну, одного камешка не хватает — это пустяк, остальные-то на месте. Так что, по-моему, и искать не стоит. Возьмем подходящий булыжник да приспособим. А Степан его пришпандорит как надо, и будет тот камень как родной. Всего и делов-то!

Костя задумчиво покачал головой:

— Это замковый камень, то есть самый главный. Его непременно надо найти и поставить на место, без него вся скала теряет смысл, а значит, вскорости рухнет. Я думаю, что он у Агусия. Старик его нашел и припрятал до поры. Так что пора шабашить, ребята. Славно мы этой ночкой работнули, а, бугор?

— Славно, — согласился я. Белое зернышко веры внутри подернулось пылью усталости и безразличия. Спать хотелось немилосердно. Выдохся я, что ли? — Ну что, что смогли, мы сделали, остается только вернуться к Агусию да отчитаться. Идем, что ли?

Работа наша была почти закончена. Больше мы сделать ничего не могли, хотя обыскали всю поляну у подошвы. Алого замкового камня нигде не было, во всяком случае, на поверхности земли. Теперь я перестал быть бугром и снова стал самим собой, старшим сержантом Голядкиным, несостоявшимся физиком, незадачливым любовником госпожи магистки. Ночь моей удачи закончилась, но я запомню ее навсегда, эту ночь, хорошо, что она была.

— Эй, архангел в погонах, кончай кукситься, — прервал мои размышления Гонза. — А то я смотрю, ты как-то с лица потускнел. Не боись, все будет ништяк, сейчас подхарчимся, погреемся у костерка, покемарим пару часиков и снова пойдем искать этот треклятый замковый кирпич. Забыл, что ли, про мою стратегическую лопатку? Или я зря ее тащил? Если надо, мы тут все перекопаем, в пору картошку сажать. Заодно Агусию в хозяйстве подспорье будет. И вообще ты чего скис-то? Ты ведь теперь не один, правда, Константин? А идти никуда не надо, вон уже почти рассвело. Так ведь, братаны?

— Сейчас костерок разведем, — в тон ему отозвался герой Костя, ломая сухие ветки и складывая их шалашиком, — картошечки испечем, а там и остальные наши подтянутся.

Затеплив огонек, он осторожно подул на зарождающийся костер, потянуло полынью и дымом, потом подтянул к себе мешок и выкатил из него с десяток крепких розовых картофелин.

Я так и не дождался обещанной печеной картошки, потому что уснул, подняв для тепла воротник своего кителя, втянув голову в плечи и по-детски поджав ноющие пальцы на ногах. Кто-то, Костя или Гонзик, укрыл меня пахнущим псиной колючим одеялом. Последнее, что я увидел перед тем, как отключиться, было тлеющее алым на бледном полотне апрельского рассвета пустое свято место.

Глава 11

Ночь с двумя аймами

Холодно — ночуй с двумя собаками,

Люто — ночуй с тремя собаками.

Эскимосская народная мудрость

Существовала некогда в благословенные семидесятые одна рок-группа, называлась она «Трехсобачья ночь». Играла эта команда ритм-энд-блюз и ничем особенным, кроме заковыристого названия, не запомнилась. Во всяком случае, мне, барду Авдею. Понимать это название следовало так: если просто холодно, то ты, как истинный эскимос, или чукча, по-нашему, пускаешь в свою постель одну собаку, если очень холодно — то двух, а уж когда совсем невмоготу — целых трех. Хотя в этом случае это они тебя пускают, если, конечно, захотят. От собак тепло, так что путник, находящийся с собаками в хороших отношениях, имеет шанс пережить самый лютый мороз. В общем, ребятки из «Трехсобачьей ночи» намекали на то, что они своими хитами согреют кого хочешь и в любую погоду. Наш русский вариант — собачья погода. Это ведь не только в том смысле, что хороший хозяин в холодную погоду собаку из дома не выгонит, а еще и в том, что с собакой в доме теплее. Потому и не выгонит. Не знаю, как насчет согревательных возможностей трехсобачьей музыки, но парочка дружелюбно настроенных псин мне в эту ночь совсем не помешала бы, мои отношения с аймами-обочницами явно нуждались в подогреве. Я уже заранее ежился, представляя себе эту ночку. Хорошо бы, конечно, хватить чарку-другую драконовой крови, если у Кости в его фляжке еще что-нибудь осталось, на худой конец, сошла бы и обычная водка, да вот беда — Костя отправился на Божий Камень, а в доме всебогуна Агусия спиртного, похоже, и вовсе не водилось. На стол он ничего веселого не поставил, а спрашивать после этого было как-то невежливо. Когда я все-таки, преодолев природную застенчивость, попросил чего-нибудь такого, горячительного, то получил в ответ предложение испить кваску и не мешать достойным богунам беседовать о важных вещах. Самым простым выходом из создавшегося неловкого положения было, конечно, отправиться вслед за ребятами на Божий Камень. Уж отыскать-то я их всяко отыщу, и если помощи от меня никакой, то хотя бы высплюсь по-человечески. Апрельские заморозки я уж как-нибудь переживу, а вот общество двух недружелюбных, излучающих холод женщин — вряд ли. Я подхватил спальник и бочком-бочком стал продвигаться к выходу из избы.

— Куда это ты собрался, милок? — ехидно спросил меня Агусий, отвлекаясь от беседы с коллегой Левоном. — Или девки тебе не любы? И где же это видано, чтобы лирник да от девок шарахался? Ежели лирник женщин сторонится, то, стало быть, он и не лирник вовсе, а так, балало мочальное, и место ему в предбаннике на гвоздике между шайкой и березовым веником.

— А ребятам помочь? — безнадежно спросил я. — Вдруг они без меня не справятся?

— Справятся, еще как справятся, — успокоил меня всебогун, похожий в этот момент на старика Вынько-Засунько как две одноразовые вилки в «Макдоналдсе». Вот ведь заноза!

А богун Левон вообще ничего не сказал, только смотрел на меня и многозначительно ухмылялся. Прямо-таки не служители культа, а швейцары в дешевой гостинице — эти богуны. Как будто они от таких ситуаций не только удовольствие получают, но еще и какой-то процент. Хотя, по правде говоря, какие уж тут проценты!

— Так где мне ночевать-то? — уже совсем растерянно спросил я. — На печке, что ли?

— На печке я сам лягу, на лавке Левон, если вообще спать в эту ночь станем. А уж вы, милые, втроем ступайте в сарайчик, не мешайте нам потолковать по-стариковски. Тебе ведь не впервой в сарайчике ночевать, так, Авдей?

Честное слово, вылитый Вынько-Засунко. Разве что шампанского не требует. Только вот лицо какое-то невеселое, да и по правде говоря, с чего веселиться-то? Что было — прошло, что будет — непонятно, а что есть — не смешно.

— А ребята придут, им куда деваться? — не сдавался я. — Да и не время нынче с девицами в сарайчиках тешится, грех один, а грех — он того и гляди к тебе же острым лезвием и вернется.

— Ребята работать пошли. — Всебогун махнул рукой в сторону Божьего Камня. — Полагаю, они и до утра не управятся, так что никто тебе, милок, не помешает, и не надейся. И насчет грехов не беспокойся, любой грех приплодом искупается.

Этого только не хватало! От меня, оказывается, еще и какого-то приплода ждут! Конечно, я вовсе не боялся женщин, и то, что их две, меня тоже не очень-то смущало. Всякое в моей безалаберной жизни бывало, да только все прошлые мои дамы были попроще, да и настрой у меня был соответствующий. Не такой, как сейчас. Вообще было у меня такое правило, к боевым подругам относиться по возможности целомудренно, и когда я это правило нарушал — а это иногда случалось, — последствия были, мягко говоря, безрадостные. То есть подруги начинали претендовать на особое место в моей жизни, а убедившись в том, что это место им не светит, становились убежденными моими врагинями. Нет существа несправедливее и злопамятней, чем женщина, не получившая того статуса, за который она, по ее мнению, заплатила сполна. «Я ему, ироду, лучшие свои годочки отдала», — это из той же оперы. А Люта с Гизелой, как ни крути, а были именно боевыми подругами, соратницами, хотя и чертовски привлекательными. Каждая по-своему. Хотя, с другой стороны, было в этой ночи нечто сакральное, языческое. Последняя ночь этого мира, а что — звучит! Кроме того, здесь процветало многобожие, хотя Агусий и рассказывал нам про единого Истинного Бога, рассыпанного на множество мелких божков, но, по-моему, это как раз и есть настоящее многобожие.