А вот байки госпожи Арней, юной студентки-магисточки, были гораздо завлекательней и романтичней, и рассказывать их, в отличие от меня, она умела. Эпизоды из жизни сексуально раскрепощенных студенток-магисток, рассказанные одной из них, это, знаете ли, нечто особенное. Я и пытаться не стану пересказать то, что она мне напела, у нас, на физфаке, в отличие от истмага курс сексуальной раскрепощенности учебной программой не предусматривался. Если бы госпожа Арней вздумала писать воспоминания, от издателей отбоя бы не было. Озолотили бы с ног до головы. Впрочем, денег ей, похоже, и так хватало. После ее студенческих воспоминаний у меня возникло сладкое для каждого мужчины чувство сексуальной доступности собеседницы. Именно оно делает некоторых женщин сущей погибелью для нас, мужиков. Понимаете, нельзя, и все-таки — можно! От этого рехнешься, пожалуй. И делай с нами что хошь…
Но я все-таки взял себя в руки, чем весьма горжусь.
— …А скажите, Гизела, как вы узнали, что среди этого старого хлама затерялся ножик самого Аава Кистеперого? — спросил я, с некоторым усилием вспоминая о своей миссии.
— Просто почувствовала, — рассмеялась моя визави, небрежно стряхивая пепел на столешницу и разворачивая ко мне изящно свернутые колени. — Кровь подсказала, что где-то здесь лежит любимый ножичек прапрапрадедушки.
— Что? — Я чуть не подавился лимоном. — Как это? Кого?
— Ну да. — Историческая магичка потянулась, довольная произведенным эффектом. — Аав Кистеперый — мой пращур. А что, разве не похоже?
Я вгляделся в улыбающуюся магистку и действительно почувствовал в ней что-то дикое, разбойничье, что-то опасное, делающее ее еще более погибельной. Я понял, что это правда, все-таки я был мент и вранье почувствовать сумел бы.
Так что за свою безопасность госпожа Арней действительно могла не беспокоиться, ну а мне на мою было как-то уже наплевать.
Глава 8
Бросьте десять центов…
Шелушатся луково
Смятые рубли,
Было счастье — мука ли —
Смолчи, не говори…
А. Молокин. Стареющий хиппи
Вы думаете, что рынок — это просто такое место, где одни продают, а другие покупают? Ошибаетесь! Точнее, может быть, во всяких там столицах так оно и есть, а вот в провинции рынок — это место, где торгуют почти все. Кто-то торгует мясом, кто-то штанами или носками, а кто-то собственным рылом, хотя это довольно грубо сказано, но в принципе точно. Торговать рылом — это значит «людей посмотреть и себя показать», а где в маленьком провинциальном городке можно это осуществить? Правильно, на рынке, потому что других подходящих мест либо нет, либо они недоступны по материальным и прочим соображениям. Поэтому на рынке можно встретить длинноногих дамочек в платьях типа «Коктейль» — на местный лад, конечно, но с большой претензией на шик — и на высоченных, как у Тины Тернер, каблуках. При дамочках имеются разнокалиберные мужья и бойфренды. Мужья, как правило, следуют за своими женами в кильватере и отягощены многочисленными пакетами, физиономии у них весьма озабоченные. Хотя главная их забота — оторваться от дражайшей супруги хоть на пяток минут, чтобы пропустить стаканчик паленой водки в местной забегаловке. А бойфренды — те режут рыночную толпу перед своими подружками, словно ледоколы какие, между делом демонстрируя свободу, то есть оценивающе разглядывая встречных и поперечных женщин, расплачиваются, демонстративно доставая деньги из широких штанин и так же небрежно сгребая сдачу в карманы.
Провинциальные рынки одинаковы во всех Россиях.
Сюда по выходным приходят целыми семьями, с бабушками и дедушками, с детишками в колясках. Получается этакий семейный «выход в свет». Какое удовольствие можно получить таким образом — честное слово, не знаю, но ведь получают.
И только небольшую часть рыночной публики составляют профессиональные покупатели, вернее, покупательницы, а именно — бодрые, чрезвычайно подвижные бабуси с накрашенными сухими губками, вечно перегораживающие своими крупногабаритными задницами и без того узкие проходы меж рядами. Для них рынок — это и клуб по интересам, и информационный центр, и, опять же, место самоутверждения.
Впрочем, что это я развел философию? По нашему дурацкому плану, я должен найти подходящее местечко и заняться зарабатыванием денег, то есть выступить в роли уличного музыканта. То есть рыночного. В моей родной России множество уличных музыкантов, но дома я до этого никогда не унижался, даже если бабок совсем не было. А здесь вот пришлось… С другой стороны, мы в этой России должны работать вроде как «под прикрытием», и то, что я как бы прикидываюсь, здорово раскрепощало.
Женщины, когда изменяют мужьям, тоже обуты не в домашние шлепанцы, нет, большинство измен случается, когда женщина соответствующим образом одета и при макияже, так сказать, в полной боевой раскраске. Вот этот-то макияж и создает некую защитную маску женщины, она как бы работает «под прикрытием» и делает то, что в ином случае никогда бы не сделала. Еще бы! Большую часть грехов принимает на себя маска, макияж, который легко смыть и чувствовать себя совершенно не ответственной за то, что натворила.
Статью что ли накропать? «Роль макияжа в супружеской неверности» или что-нибудь в этом роде. И разместить в Интернете. Тут я вспомнил, где нахожусь и что Интернета здесь может и не быть, кроме того, действовать нужно по плану и так далее…
В общем, я — уличный музыкант. Я играю и пою, Люта собирает деньги с благодарных слушателей, а Костя нас с Лютой крышует. При таком варианте рано или поздно появляется местная братва, которая, как я понял, здесь обладает совершенно легитимной властью, и, так сказать, знакомится с нами. В процессе знакомства Костя проявляет крутость, я получаю заслуженное признание — скорее всего по морде, — а Люта всех наповал очаровывает. Таким образом, мы без особенных проволочек попадаем в низы — это для начала — местного высшего общества. Что и требовалось доказать. Стратег хренов!
Я расстелил полосатый половичок, одолженный нашим хозяином с непременным условием вернуть, освободил от тряпья гитару и поставил перед собой раскрытый портфель, чтобы почтенной публике было куда бросать монеты. Портфель одолжил, кстати, тот же дед. Люта молча встала за моим правым плечом. На ней был тот же легкомысленный хитон с разрезами по бокам, и, пусть сегодня было не очень холодно, смотреть на Люту все равно было зябко. Хотя, похоже, ради нее сегодня с утречка даже солнце выглянуло, а то я было подумал, что в этих краях всегда пасмурно — ан нет, вон оно, солнышко, скользнуло по струнам теплой ладошкой. Пустячок, а приятно!
Я подстроил инструмент и потихоньку принялся наигрывать старую-престарую городскую балладу. По-моему, эта песня называлась «Десять центов», «Дайм», и сочинили ее давным-давно в Америке, во времена Великой депрессии. Музыка мне очень нравилась, но текста я так нигде и не нашел. Ни русского перевода, ни английского варианта, так что я быстренько сочинил какую-то мало-мальски правдоподобную отсебятину, которую и предложил местной публике. На предмет определения ее музыкальных пристрастий. А вдруг эта песенка здесь не знакома и все подумают, что я музыкальный гений?
Город опустил тяжелый взгляд,
Память нашу украл,
Что же ты проходишь мимо, брат,
Что ж ты отвернулась, сестра?
Я стою с гитарой у метро,
Я с удачей нынче врозь,
Молча подойди и память тронь,
В кепку мелкий никель брось.
Помнишь, брат, когда-то мы с тобой
Вместе брали перевал?
На двоих патроны, зной и боль,
И меня ты товарищем звал.
Я, как пес, ловлю знакомый взгляд
За автомобильным стеклом,
Бросьте десять центов, я ж ваш брат,
Просто мне не повезло.
Помнишь, как братались мы с тобой,
В хлебе, женщинах и вине,
Помнишь запах глины пороховой,
Помнишь утром росу на броне?
Я как пес ловлю родной твой взгляд
За автомобильным стеклом,
Брось мне десять центов, я ж твой брат,
Просто мне не повезло… [Вольный перевод А. Молокина.]
Песенка, видимо, была вполне в местном духе, потому что вокруг меня образовалась небольшая толпа, видимо, блюз, а именно в таком стиле я исполнил «Десять центов», был не совсем чужд этому странному городку, а стало быть, существовала надежда, что ему вообще не чуждо ничто человеческое. В портфель с мягким стуком посыпались мелкие монетки, потом стук сменился тихим звоном. Моя напарница что-то тихо говорила публике, но я не слушал. Все-таки мне было стыдно. Какая-то шустрая бабулька ловко просунулась сквозь сгрудившихся поодаль басисто перешептывающихся подростков и спросила:
— Милок, а ты только в валюте берешь, или в деревянных тоже можно?
Я кивнул, сделав вид, что подстраиваю гитару. Публика развеселилась. Раздались советы, в том плане, что лучше всего натурпродуктом и побольше. Бабулька не растерялась, выудила из пакета фуфырик с чем-то мутным и ловко сунула мне под бок.
— На-кось, милок, взбодрись маленько, а то уж больно грустная у тебя музыка.
— Вот это дело! — одобрили в толпе.
Надо было продолжать, но ничего подходящего почему-то не приходило в голову, кроме идиотской фразы «У меня есть доллар, доллар, чтоб пожрать…». Я мотнул головой, но это не помогло. «…значит, у нас есть доллара два, на выпивку хватит едва…» — глумливо вякнуло где-то в мозгах. Так и побить могут, да еще и гитару сломают. Русское надо что-то, русское, уговаривал я себя и наконец уговорил. Когда-то давно, в другой, не в той, которая «здесь», и не в той, которая «там», а в настоящей России, в доме над крутым берегом, эту песню пела моя бабка, и вот я ее вспомнил…
Это было давно, лет пятнадцать назад.
Вез я девушку трактом почтовым.
Круглолица, бледна, словно тополь стройна
И платочком покрыта шелковым.
Попросила она, чтоб я песню ей спел,
Я запел, а она подхватила.
Кони мчались стрелой, словно ветер степной,
И несла их нечистая сила.
Вдруг казачий разъезд перерезал нам путь.
Тройка тут же как вкопана встала.
Кто-то выстрелил вдруг прямо в девичью грудь,
И она, как цветочек, увяла.
Перед смертью она рассказала мне все,
Что недавно с тюрьмы убежала…
— Знать, судьба такова — молодой умереть.
Я свободы народу желала…
Посмотрите, вдали холм высокий стоит,
Холм высокий, поросший травою.
А под этим холмом крепко девушка спит,
Унесла мою песню с собою. [«Песня ямщика», записано по памяти. Существуют другие варианты этой песни.]
С ужасом я почувствовал, что каким-то странным образом, аккомпанируя себе, снова ухитряюсь сбиваться на блюз, совершенно неуместный в этой песне, но публика ничего не заметила, а может быть, просто сочла это такой творческой манерой… Публика, конечно, дура, но иногда она бывает права. Ведь по сути своей это и есть блюз. Блюз — это когда человек разговаривает с Богом, и тот его слушает… И не важно, на каком языке этот человек разговаривает, настоящему Богу это все равно, он понимает.
Народ пригорюнился. Некоторые перетаптывались, словно им хотелось уйти, но не решались. Потом толпа раздалась в стороны, словно кто-то нагло, по-хозяйски раздернул надвое пестрый ситцевый занавес, и передо мной оказались двое круглоголовых стриженых молодчика, одинаковых с лица, в кожаных куртках и темных брюках, как ни странно, со стрелками.
«Братки, — подумал я. — Сейчас будут бить! Только бы гитару не тронули. Где же этого чертова Костю-героя носит?»
Братки, однако, сразу бить не стали. Один, тот, у которого поперек головы протянулся белесый шрам, присел передо мной на корточки и спросил:
— Ну, чего закочумал? Играй дальше, давай, коли взялся.
Второй между тем, тоже присев на корточки, деловито копался толстыми пальцами в содержимом открытого портфеля. Меня слегка передернуло, будто он за пазухой у меня копался, но я промолчал. Где же носит этого кретина Костю?
— Херня, — сказал тот, который копался в мелочи, отряхнул пальцы, словно ковырялся в дерьме, ловко выдернул у меня из-под бока фуфырик, вырвал полиэтиленовую затычку крепкими зубами, глотнул, сплюнул и повторил: — Херня.
Наверное, это было его любимое словечко.
Первый встал, отряхнул штаны, неодобрительно посмотрел на меня, потом приказал — именно приказал, такие дела…
— Чего хлебало-то разинул, работай давай, сказано ведь! Или не понял?
От братка мощно несло пережаренным луком и чем-то еще. На перегар это было не похоже. Так пахнет… В церквях так пахнет. И еще на кладбищах. Ладаном от него пахло, вот чем!
Я неуверенно взял несколько аккордов, музыка почему-то разваливалась в пальцах, словно дешевая печенюшка, но возражать не стал — еще грохнут по голове моей же гитарой, а гитару было жалко. Не голову, голова — черт бы с ней, раз она такая дурная, что поверила этому героическому прохиндею. О Люте я почему-то не подумал, забыл, наверное. И в это время, растолкав саму собой проредившуюся толпу, появился герой Костя. Наша крыша, так сказать. Дырявая, как колготки Снегурочки по вызову в конце новогодней ночи.
— О чем базар? — весело спросил он, оглядывая присутствующих.
Выглядел наш герой, надо сказать, весьма и весьма! Где он только откопал эту кожаную куртку с ржавыми подпалинами? Купил? Сомневаюсь, скорее выменял у какого-нибудь бомжа, только вот на что?
Одинаковые с лица братки презрительно покосились в его сторону, тот, который со шрамом, даже снизошел до ответа:
— А тебе не все равно?
Костя совершил несколько замысловатых телодвижений в стиле Чака Норриса, демонстрируя свою крутость, что не произвело на братков ровным счетом никакого впечатления, после чего сообщил:
— Крышую я эту команду! Понятно?
— Не понял, — сказал один браток.
А второй прокомментировал:
— Херня!
— Чего ты не понял? — угрожающе подпрыгнул Костя. — Сказано же, отвали!
— Маляву покажь! — потребовал браток со шрамом. — То есть лицензию.
Тут Костя, похоже, слегка опешил. Рефлекторным движением он пригладил длинные волосы, сразу выпав из образа «братка», и спросил:
— Какую такую лицензию?
— Обыкновенную, — отрезал браток. — Утвержденную смотрящим по городу, тот есть мной, Гинчей, местным отделом милиции и, наконец, Паханом нашим, то есть покровителем небесным, Аавом Кистеперым. То есть не самим, конечно, а главным богуном местного храма Левоном-Кистенем. Чего молчишь? Нету лицензии?
— Замочу! — неожиданно истерически взвизгнул Костя и подпрыгнул, норовя заехать пяткой в челюсть этому самому Гинче-смотрящему, но второй браток сказал свое любимое «херня» и отправил нашего героя в нокаут. Как-то очень обыденно, словно окурок выкинул. Вот и все. Рухнула наша дырявая крыша.
Первый браток пробормотал что-то вроде «Сплошной беспредел, обрадовались, гады, что Кабана замочили…», потом посмотрел на меня и сказал:
— А ты чего вылупился, бардель-менструель? Тебе сказано, работай, вот и работай. А с этим придурком мы разберемся. Никто тебя гнать отсюда не собирается. Вечером зайдешь, зарегистрируешься, заплатишь налог, ну и там, за место, как положено, чтобы все чики-чики было, то есть по понятиям. Понял?
— А куда зайти-то? — ошарашенно спросил я. — Я ведь недавно здесь лабаю и вообще в вашем городе второй день, так что не знаю пока никого.
— Во-он за тем углом, там у нас офис, контора, короче. «Ниссан» называется, в общем, сам увидишь. Спросишь Гинчу, меня то есть. Вместе с телкой своей, ей тоже регистрация полагается. И прописка. Усвоил? А что никого не знаешь, так это шелуха. Сплюнь. Узнаешь. И тебя узнают, а дальше — как получится, ну давай…
— Ниссан — это японский ресторан? — ошарашено спросил я. — Вы что, ребята, из якудзы?
— Дура, — почти ласково ответил Гинча. — Ниссан — это мой первый джип, машина такая, не знаешь, что ли?
После чего любитель джипов повернулся к своему сотоварищу и сказал:
— Забирай этого придурка и пошли. Давай, Гонза, не тормози, часики-то тикают!
Неразговорчивый Гонза легко встряхнул нашего героя, посмотрел на меня выразительно и, как мне показалось, со значением и потопал за своим приятелем. Или начальником? Нет, начальники не здесь, начальники в зоне, а здесь, наверное, старшие. С ударением на «и».
Первым моим желанием, когда парочка, уводя понурого героя Костю, скрылась из видимости, было смотаться отсюда поскорее, сделать ноги, так сказать, свалить, и все такое прочее, но, вспомнив, как на меня посмотрел Гонза, я решил немного повременить, тем более что бежать мне было некуда. Да и Люта, похоже, никуда уходить не собиралась. На всю эту безобразную сцену она смотрела с откровенным любопытством, а на братков, по-моему, даже с симпатией. Ей что, на Костю совсем наплевать, что ли? Ну и дела!
Публика не расходилась, а может быть, подошла новая, так что нас по-прежнему окружала небольшая толпа. Не толпа, так, толпишка. Внезапно народ снова пришел в движение. Толпа раздалась, и передо мной появился звероватого вида мужик, курносый, с бугристым красным лицом, в какой-то невероятной грязно-коричневой хламиде, подпоясанной вервием. «Богун… богун», — бормочущими волнами прокатилось в толпе и стихло.
Богун молча подошел ко мне и принялся внимательно рассматривать. От его взгляда мне стало неуютно и захотелось зачехлить гитару. Богун явно чего-то ждал от меня и досадовал на мою несообразительность. Наконец я не выдержал и спросил:
— Что вы хотите?
— Играй, — низко приказал богун и отступил назад и немного в сторону.
«Вот ведь, еще и богун этот на мою голову… — подумал я, теряясь под тяжелым разбойничьим взглядом. — Надо играть».
И я начал:
Давайте восстановим Храм,
Не будем мелочны и скупы
И золотой воздвигнем купол
Над бестолочью наших драм.
Жизнь прошагала по костям,
Жизнь душу стравливала с телом,
Но время каяться приспело,
Давайте восстановим Храм!
Мы все — холопы. Каждый дран.
В судьбе страны, такой негладкой,
Все на крови — любая кладка,
И все же восстановим Храм!
Чтоб вновь начать отсчет годам,
Чтобы безвременье рассеять,
Хотя б во имя милосердья,
Давайте восстановим Храм!
Пусть, озаряя лица нам,
Храня от нового распада,
Души затеплится лампада,
Давайте восстановим Храм! [А. Молокин «Храм».]
— Восстановим, значит, — хрипло сказал богун. — Только сначала порушим, а потом восстановим. Вон, стало быть, как. Ладно, пой, убогий, не свое поешь — верхнее. Пой, разрешаю.
«Богун, богун…» — замирая, шелестело в толпе.
Теперь я работал здесь, на рынке, так сказать, на законных основаниях, а стало быть, просто так уйти не имел права. Пока в моем товаре была нужда. Поэтому я покосился на Люту, которая во время всей этой трагикомедии не произнесла ни слова, — девушка скованно кивнула мне в ответ, и я взялся за гриф…