— В этом своя прелесть.

— Да никакой в этом прелести. Получается, это все, что мне надо?

— Ты меня спрашиваешь?

— Нет, конечно. Так. Размышляю. Тебе повезло, у тебя любовь была. А как это ощущается? На что похоже?

— Не объяснишь. Я пробовал написать об этом. Даже написал, но не закончил.

— Дашь почитать?

— Могу и сам — вслух. Там немного.

— Пойдем домой тогда? Можно как-то короче вернуться?

— Короче нет, быстрее можно.

Грошев вывел Юну к другому выходу из парка, по улице с милым названием Пасечная, между строениями Тимирязевской академии, — все здания невысокие, выглядят скромно и деловито, людей не видно, но каким-то образом чувствуешь, что там настоящая жизнь и учеба ради производства хлеба насущного. А вон деревянный домик, где Грошев регулярно покупает мед, настоящий мед с настоящих пасек, в том числе в сотах, — разнотравный, кипрейный, липовый, таежный, гречишный, донниковый, Грошеву нравится думать, что он разбирается в этих сортах, а магазинный презирает уже за то, что он вечно жидкий, чего с подлинным медом не бывает и быть не может, если это не каштановый или акациевый, но в магазинах такого нет.

Юна вдруг остановилась, втянула воздух, заулыбалась.

— Чувствуешь?

— Навоз. Тут ферма.

— Навоз! Обалденный запах! У бабки в сарае так пахнет, в хлеву, мне не очень нравилось, а сейчас… Прямо как родное!

У Юны даже глаза увлажнились, так она растрогалась.

Грошеву было это приятно — хоть чем-то угодили Юне его обжитые за эти годы и уже полюбившиеся места. Пусть даже и навозом.

Вышли к трамвайной линии, увидели, что подходит трамвай, побежали через дорогу, хотя свет был красный, но машин почти не было, лишь одна издали с укоризной погудела им, напоминая о том, что могло бы случиться, если бы она была ближе. Грошев бежал и радовался тому совместному, дружескому и весело-правонарушительному, что было в этом беге. Как сообщники они бежали.

Успели, вскочили в трамвай, смеялись, глядя друг на друга. Грошев достал бумажник, в котором была его социальная карта, приложил, высветилась зеленая галочка.

— А мне как? — спросила Юна.

— Купить билет.

— И сколько?

— Не помню. Даже смешно. Я почти три года пенсионер. В метро, в трамвае, везде бесплатно.

— Хорошо живете!

Пожилая женщина, сидевшая у окна с сумкой на коленях, услышала их разговор и отозвалась.

— Москва все-таки! — сказала она с уважением. — А билет пятьдесят пять рублей стоит.

— Фигасе!

— Контролеры недавно были, вряд ли опять пойдут, — сообщила словоохотливая женщина. — Но лучше все-таки взять. Я очень скромно жила, но никогда без билета не ездила. Зато возьмешь и едешь спокойно. А то сиди и трясись: вдруг контроль. Штраф-то бог с ним, но позора не оберешься! А главное, три копейки стоило-то всего! Но в наше время, вот мужчина не даст соврать, и три копейки были деньги. А сейчас пятьдесят пять рублей — пустяки, купить нечего.

Женщина была — или выглядела — старше Грошева, его покоробило, что она приравняла его к себе. У него было, как и у всех нас, разное восприятие других и себя: ровесники кажутся нам старше, чем мы сами, причем намного.

И вот — напомнила о возрасте болтливая старушка. И Юна не могла не обратить на это внимание.

Но если и обратила, ему-то какое дело, он разве намерен молодиться перед нею? Зачем, для чего?

С этими мыслями и разговорами время прошло быстро, да и ехать-то всего одну остановку, и вот уже выходить.

— Всё? — удивилась Юна.

— Всё. Не успели заплатить.

— Я и не собиралась!


Вернувшись домой, занялись приготовлением еды. Грошев заварил чай, достал хлеб, подсушил в тостере, намазал два куска маслом, а потом медом. Поглядывал на Юну: видишь, и я могу, как бабка!

— Варенья клубничного нет, извини.

— Она и с медом делала, тоже хорошо.

После обеда и чая Грошев достал из письменного стола толстую папку с выведенной фломастером цифрой «I» на обложке, а из папки — стопку листов в прозрачном файле.

— Для правки всегда распечатываю, — объяснил он. — Писать могу на чем угодно, даже на телефоне, а читать и править надо все-таки с бумаги.

Налил себе еще чаю, поставил в центр стола пепельницу, приготовился.

— Почему хочу вслух — потому что это устный вариант. Я до этого раз двадцать начинал и так и сяк, и все не так, все литература получается. Героев по-разному называл, события допридумывал. Не хочу литературу, хочу, чтобы все живо было, по-настоящему. Поэтому решил не буквами, а вслух. Будто рассказываю. Нет, потом поправил кое-где, но это устная речь, если какие-то повторы или что-то не совсем связное — так надо.

Он отхлебнул чаю, закурил.

— Но это все-таки не совсем я рассказываю, это от лица героя.

— Не про себя?

— Про себя, но какие-то детали другие. Не документальное повествование, а художественное. А в целом все так. В самом главном. Имена все сохранил. Потом, может, изменю.

Он затушил сигарету, взял листы.

— Если захочешь что-то сказать — ну, мало ли, мысль какая-то возникнет, что-то не понравится или наоборот, или вопросы какие-то, запоминай, потом все скажешь.

— Хорошо.

И Грошев начал, прочитал заголовок:

— «Недо».

И тут же пояснил:

— Это название такое. Есть слова — недоесть, недопить, недоумение, недоговоренность. Когда что-то начато и не закончено. Приставка как существительное. Отдельное понятие. Но к нему можно присобачить что угодно. Название — как метафора, образ.

— Дошло, читай уже!

— Читаю.

НЕДО
...

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

Прочитав это, Грошев глянул на Юну. Хотелось увидеть реакцию на это эффектное начало.

Юна тут же спросила:

— Ты ко мне, что ли, обращаться будешь? Очень приятно — будто я мертвая!

— Как к слушательнице!

— Все равно не надо! Я смущаться буду. Получится, что ты читаешь, а сам смотришь, как я слушаю, а я такая должна по струночке сидеть. Напрягает.

— Может, тебе в другую комнату выйти и оттуда послушать?

— Зачем? Ты мне фотографии показывал, возьми какую-нибудь, поставь перед собой, смотри на нее и читай. Это будет правильно.

— Возможно. Да, пожалуй.

Грошев сходил за фотографией. У него был портрет Тани, девять на двенадцать, она снималась в ателье, получилась очень красивой, фотография без рамки, но на картонной подложке, на паспарту. Прислонил к объемистой пузатой сахарнице, снизу подпер ножом, чтобы не соскользнула.

...

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

Посмотрел на фотографию, увидел краем глаза, что Юна еле сдерживается от смеха. Схватил фотографию, положил лицом вниз.

— Нет, ерунда. Какой-то театр получается.

— Это точно, смешно. Ты просто читай и смотри в текст. Будто она у тебя где-то там. Не на бумаге, а в воображении. Перед мысленным взором.

— Как мы выражаемся! Ты неплохо в педколледже училась, я вижу.

— Местами да.

— Получится как докладчик какой-то.

— А ты с выражением. А я глаза закрою. Я так аудиокниги иногда слушаю. Ляжешь, глаза закроешь…

— И что слушала последнее?

— «Маленький принц».

— Ну да, что же еще.

— Плохая книжка?

— Да нет. Опошлили ее. Залапали, засалили. Как какую-то вещь, которой все пользуются.

— Сравнил!

— Хорошо, закрывай глаза, а то никогда не начнем.

Юна послушно закрыла глаза, поерзала, села боком к столу, прислонившись к стене, откинула голову.

Как у зубного врача, подумал Грошев.

Настрой был испорчен, но он начал читать и понемногу разошелся. Читал с душой, проникновенно, негромко.

...

Здравствуй, Танечка.

Только начал и сразу начал тупить. Какое может быть «здравствуй», если человек умер?

А как?

Привет?

Доброй ночи?

Или, как сейчас выражаются, доброго времени суток? Пишут в электронных письмах, когда незнакомому человеку или малознакомому. В эсэмэсках тоже, мессенджерах всяких. Мода такая. Впрочем, уже прошла, культурные люди объяснили, что это неприлично. Сейчас много чего быстро возникает и тут же исчезает. Мелькающее время. Мельтешащее.

Слушай, ты же ничего не понимаешь, ты же ведь не знаешь, что это такое — электронные письма, эсэмэски, ничего не знаешь, ноутбуки эти все, планшеты, смартфоны, ты понятия не имеешь обо всех этих гаджетах, вот недаром их гаджетами зовут, поганое слово — гаджеты.

И что такое интернет, ты не знаешь. Я объясню, это просто. Представь: волны по всей земле через спутники, как радио, только другие, сам толком не понимаю до сих пор, какие они, и по ним передается абсолютно все. Тебе передают, ты передаешь. Картинки, разговаривать можно, информация, кино, короче, абсолютно все. На всякие устройства, в том числе размером с телефон, не такой, как был в наше время, не с трубкой, а коробочка меньше ладони с экраном. Мы могли бы с тобой по таким коробочкам постоянно говорить. И видеть друг друга. Удобно, но не то. Мне нравилось приходить к тебе наугад. Иногда ты была дома, иногда нет. Сижу на лестнице, на ступеньках, жду. Кто-нибудь входит, шаги снизу — ты, не ты? Нет, тяжелые шаги, не ты. Я твои не всегда узнавал, у вас в подъезде много разных людей, девчонки какие-то проходили, пацаны, тоже шаги легкие, но это и было интересно — слушать, угадывать. Иногда так и не угадывал до твоего появления. И вот — ты. Будто опять и заново родилась. И я счастлив сразу до безумия.

Ты спрашиваешь:

«Давно сидишь?»

«Нет».

Всегда говорил «нет». Даже если час сидел или два. Мне нравилось сидеть и ждать.

Я влюбился в тебя в шестом классе. Сначала думал, что просто нравишься. А однажды проснулся и сразу подумал о тебе, о том, что пойду сейчас в школу и увижу тебя. И понял, что влюбился. И мне от этого необычно стало, не просто радостно, а будто в какое-то другое измерение попал и прямо готов спасибо себе сказать, что так повезло. Началось мое тайное счастье, но за весь шестой класс мы с тобой даже ни разу не разговаривали.

В седьмом классе, зимой, ты спросила, есть ли у кого красная ручка, и у меня была, и я тебе ее дал. Ты сказала: «Спасибо». Я спокойно ответил: «Пожалуйста», — и тут же отвернулся, чтобы никто ничего не заметил. Дома тысячу раз повторял памятью это «спасибо» — «пожалуйста», «спасибо» — «пожалуйста». Этого мне хватило до восьмого класса.

В восьмом у нас с тобой ничего не было. Или я не помню? Нет, совсем ничего.

Зато в девятом классе у нас с тобой было целых два случая особой близости: первый — в начале учебного года, осенью; второй — в мае.

Осенью мы деревья сажали в школьном дворе, мальчишки ямы копают, девчонки саженцы носят, и ты принесла мне саженец, поставила в ямку, держишь, а я закапываю. А земля мокрая, и я забрызгал твои сапожки. Беда страшная, сапожки замшевые были, светло-коричневые, а главное, что не достанешь, дефицит, гонялись за ними, в очередях стояли, у спекулянтов доставали. Вопрос — зачем ты в таких драгоценных сапогах на субботник пришла? Наверно, потому что других не было. Или были такие, что стыдно надеть. Лучше уж рисковать, чем позориться.

Кому я это рассказываю, Танечка? Обращаюсь к тебе, но тебя нет. Сам для себя? Изливаю душу? Или надеюсь, что выйдет книга, не только для меня интересная? Да, пожалуй. А если и не выйдет, останется ощущение, что я с тобой поговорил.

Ну вот, засыпал я твои сапоги. Как получилось? Ты ствол держала криво, потому что стояла далеко, я говорю: «Поближе встань, а то вкось торчит». А ты не подошла, ты только наклонилась и руку вытянула, а сама говоришь: «Там грязно!» Сердито сказала, но как-то… как близкий человек. Работают в саду муж с женой и без злости переругиваются, по-свойски, по-родственному, так я это увидел. И начал швырять землю быстрее, чтобы ты не устала стоять с вытянутой рукой, поэтому и сыпанул на сапоги. И ты отпустила дерево, оно и так уже держалось, стряхнула крошки земли ладошкой и закричала: «Ты чего наделал, дурак?»

На чужих так не ругаются, и я прямо офигел от удовольствия, будто меня наградили.

Ты побежала к трубе, там труба была с водой, смочила платок, чистила.

А на следующий день я подошел в раздевалке: «Все нормально, следов не осталось?» И ты сказала, что тебя мама научила присыпать мукой, а потом смыть и просушить.

«Ничего не заметно, видишь?» — ты показывала сапог.

И внимательно смотрела не на сапог, а на меня. Потому что пятнышки там все-таки немного видно было. И от меня зависело, успокоишься ты или нет. Я сказал: «Абсолютно не заметно, как новые». Уверенно сказал, честно. Но ты не очень поверила, слишком умная и проницательная. И все-таки тебе было приятно. У нас будто сговор был: я не вижу, ты не видишь, значит, никто не заметит, а если и заметит, неважно, главное ведь не в том, что кто-то что-то видит, на что ты не хочешь, чтобы обращали внимание, а то, чтобы тебя это не волновало. И это был хороший момент, чтобы продолжить, то есть начать, наши отношения, но меня будто что-то остановило.

Следующий случай был в мае. Опять субботник, убираем территорию, ты была в платке, на сельских женщин похожа, повзрослела сразу лет на пять, и вот ты ходила в этом платке, сгребала граблями листья, мусор. И у тебя сломалась рукоятка. По чему-то твердому ты ударила, по камню, наверно, и она сломалась. И я вижу, что ты расстроенная стоишь, надо ведь идти к завхозше, а завхозша у нас была злющая старуха, вечно кричала, что мы все портим, потому что не свое. Любимая у нее была тема: не свое, вот и портите. Я подошел, смотрю, там в палке сучок был, вот по сучку и сломалось. Говорю тебе: «Это из-за сучка. Возьми мои, а я пойду заменю».

Пошел к завхозше, она ругаться начала, я про сучок объяснил, она дала другие грабли, я пошел опять к тебе. Стоим рядом и работаем, гребем граблями. Я старался в такт с тобой это делать. Кинули грабли вперед, зубьями зацепили, на себя и шаг назад. И опять — кинули, зацепили, шаг назад. Синхронно. И я был счастлив и ничего больше не хотел.

Почему я не спешил, Танечка? Наверно, не хотел ничего промежуточного, ничего в духе «мальчик с девочкой дружил». Я хотел, чтобы сразу по-взрослому. Но для этого надо вырасти, вот я и терпел. Только мои друзья, Васька Ханов и Славка Кочергин, знали про тебя. Подначивали, чтобы я что-то сделал, рассекретился, но я на их подначки не покупался.

Я, Танечка, в отца пошел, не всем, но многим. Он никогда ни под кого не подстраивался. Инженером работал, начальником участка, принципиальный был, честный, о работягах заботился, а с начальством собачился, надоело, ушел в сборщики. Работа своеобразная: каждый в отдельной кабинке сидит, слушает радио и собирает какие-то приборы. Что-то секретное для оборонки. Работа ручная, платят хорошо. А с мамой у него что-то поломалось. Я не вникал, не лез, не спрашивал. Отец в свою комнату замок вре́зал, после работы приходит — и туда. Сидит, вино пьет, телевизор смотрит, специально для себя купленный, черно-белый. Ровно в десять отбой, а каждое утро в полседьмого выходит в костюме, побритый, одеколоном пахнет — и на работу. Ни разу не опоздал и больничный сроду не брал.

Мама ему один раз: «Ты несчастный человек, не живешь, а существуешь! На тебя страшно смотреть!»

А он ей:

«Ну и не смотри».

А потом серьезно:

«Кто несчастный, я бы поспорил. Ты вот мне говоришь, что смотреть на меня страшно, а мне все равно, как на меня смотрят. А вам, — говорит, — не только не все равно, вы от этого всю жизнь мучаетесь».


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.