А вот обои — точно дело рук хозяев. В большой комнате — голубоватые с серебристыми квадратиками, в маленькой — розоватые, по верху красная окантовка с вереницей желтых утят; тут была, видимо, детская. Грошев, когда вселился, ничего не стал менять, понимая, что косметическим ремонтом не обойдешься, а на серьезный не осталось денег. Большой комнате назначил быть гостиной и спальней, поставил вдоль одной стены шкаф-купе, напротив — раскладной диван, поместилось еще кресло, и на этом пространство кончилось. Положил посередке пестренький коврик, диван застелил таким же пестрым покрывалом — с ностальгической иронией усугубил советский стиль. А в маленькой — кабинет: три книжных шкафа, большой стол у окна, кресло-кровать, широкое, удобное, с торшером над ним. Обиталище аскетичного и мыслящего человека, ничего лишнего, внушает уважение.
В ванной же и в туалете — старая сантехника, нелепый кафель, снизу до половины темно-зеленый, под малахит, сверху бежевый, посередке бордюр с синими парусными корабликами на белом фоне.
Кстати! — вспомнил Грошев. Кстати, а ведь на дверях ванной и туалета нет замков, защелок и задвижек! Он еще, когда въехал, удивлялся: знал, что здесь жили муж с женой и две выросшие дочери. Как они пользовались? Снаружи стучали, а изнутри отвечали, что занято? Грошев при вселении сначала хотел врезать современные ручки с защелками, но, зайдя в хозяйственный магазин за лампочками, увидел маленькие задвижки-шпингалеты оконного типа и купил их. И все собирался приделать, тем более что его навещала в последнее время женщина Маша, изредка оставаясь ночевать, но так и не собрался, четыре года задвижки ждали своего часа.
Грошев взялся за работу. Необходимые инструменты имелись: стамеска, молоток, отвертка, все было куплено тогда же, в хозяйственном, для будущих работ, к которым он так и не приступил.
Он аккуратно выдолбил стамеской углубление в косяке туалета, прикрутил к нему планку, а к двери привинтил задвижку. Закрылся изнутри, с досадой увидел, что штырек входит в углубление только краешком, чуть сильнее дернуть дверь снаружи или толкнуть изнутри, и она распахнется. Пришлось отвинчивать задвижку и приделывать заново. Зато, работая после этого в ванной, учел ошибку, все получилось как надо. И задвижки были в цвет золотистым круглым ручкам.
Работа заняла час с лишним, только он закончил — звонок домофона.
Подошел, снял трубку.
Вялый голосок:
— Это я.
— Заходи. Одиннадцатый этаж.
— Да, вы написали.
Грошев, занятый хлопотами, не успел представить себе эту Юну, а ведь интересно, какая она.
Может быть, высокая, стройная, с насмешливым взглядом. На третью ночь войдет к Грошеву, лежащему с книгой, и скажет:
«Знаете, Михаил, я иногда люблю эксперименты».
И спокойно разденется и ляжет рядом.
А может, она маленькая, тонкая, милая, проскользнет к Грошеву, лежащему с книгой:
«Михаил, мне так плохо одной, можно я с вами немного полежу?»
И ляжет, и задышит в плечо, замрет в ожидании.
Но, возможно, она девушка практичная, прямая, привыкшая, что ничего не дается даром. В комнату вкрадываться не будет, скажет за ужином так же буднично, как пережевывают пищу:
«Дядь Миш, денег у меня нет, а даром подживаться не хочу. Давай буду спать с тобой. Если ты можешь, конечно. Как у тебя с этим делом?»
«Все в норме».
«Тогда лады».
А может, это запуганная девочка, робкая сиротка, страшно привяжется к Грошеву, а он влюбится и однажды ночью не выдержит, войдет к ней, она тут же вскочит, прижмется спиной к стене, натягивая на плечи одеяло, зашепчет лихорадочной достоевской скороговоркой, многословной и сбивчивой:
«Я хотела этого, Михаил Федорович, очень хотела, я каждую ночь этого ждала и об этом думала, такой себя негодницей чувствовала, что хоть воду холодную на себя лей, но вы ведь мне как отец теперь стали, и как же я смогу что-то с отцом-то? — ведь этого и я себе не прощу, и вы себе простить не сможете, нам расстаться придется, а я расставаться с вами не хочу, я до горячки дойду так, и думать об этом не хочу, и не думать об этом не могу; я знаете что поняла, Михаил Федорович, — любая любовь — это горе, потому что когда ничего нет, то и терять нечего, а когда что-то есть, бояться начинаешь, а я не хочу бояться, я устала бояться, у меня никого нет, я мать потеряла, не выдержу, если и вас потеряю, а потеряю обязательно, обязательно, я это чувствую, даже если вы меня не разлюбите, вы умрете, а я этого не переживу; что делать, скажите, вы старше, умнее, с вами быть мучительно, от вас уйти еще мучительнее, как быть?»
Грошев увлекся и мысленно начал сочинять ответ бедной девушке: дескать, если всего бояться, то и жить не стоит, а кто когда умрет, этого никто не знает, и это не повод отказывать себе в том, что…
Тут раздался звонок.
Грошев вышел в узкий тамбур, похожий на тюремный коридор с глухими металлическими дверями — три соседских и одна его, увидел сквозь матовое стекло коридорной двери силуэт девушки.
Мог бы раньше выйти, помочь, она же с вещами, упрекнул он себя.
Открыл, увидел худую невысокую девушку, круг-логлазую, как Чебурашка, в серой шапочке, шея обмотана толстым шарфом, тоже серым, черная куртка, черные джинсы, на ногах черные массивные ботинки с высокими зашнурованными голенищами, такие были модными у молодежи в девяностые, гриндера они назывались. Она и сама казалась ретродевушкой из девяностых. Правда, сейчас у молодежи нет общей моды, каждый сам создает себе индивидуальность, если это кого-то заботит. Похоже, ее — не очень.
— Далеко от метро идти, — сказала она так, будто Грошев был в этом виноват. — Здравствуйте.
— Здравствуйте, проходите. Надо было раньше выйти, на «Дмитровской», и на трамвае почти до дома.
— Да ладно, прогулялась.
Грошев потянулся к ручке чемодана, но Юна прошла мимо него в квартиру, стуча колесиками чемодана по плиткам и слегка задев Грошева рюкзаком.
Он пошел за ней.
В прихожей Юна сделала шаг в сторону, в угол, и там остановилась. Словно ждала распоряжений.
— Значит, Юна? — Грошев запоздало протянул девушке руку. — А я Михаил Федорович.
— Мне сказали.
Она сунула Грошеву свою холодную ладошку, прикоснулась и тут же убрала.
— Ну, располагайтесь, давайте помогу.
— Да я сама.
Юна скинула рюкзак, сняла куртку, повесила на вешалку, стоящую в углу, — деревянную, старомодную, на четырех изогнутых лапах и с загнутыми рогульками наверху. Туда же повесила, размотав с шеи, шарф, под которым оказалась бледная тонкая шея. Долго расшнуровывала свои гриндера, Грошев подал ей тапки, но она, порывшись в рюкзаке, достала сверток, а из него — бордовые домашние тапки с помпонами.
Мамины, подумал Грошев.
— Завтракать? — спросил он.
— Спасибо, потом. Куда мне?
Вариант был один — в гостиную, она же спальня. А Грошеву придется и работать в кабинете, и спать в раздвинутом кресле. Вся его одежда — в спальне, там же и белье; надо будет переместить в прихожую, во встроенный шкаф.
Он провел Юну в комнату.
— Вот — твои апартаменты. Сейчас место в шкафу освобожу, располагайся.
— Хорошо.
— А потом все-таки позавтракаем. Или пообедаем, двенадцать почти.
— По-нашему час.
— Тем более.
Грошев перенес в прихожую кое-какие вещи первой необходимости и оставил Юну, деликатно прикрыв дверь (тоже без замка и без задвижки, только круглая ручка, как и на всех дверях), пошел в кухню. Выпил еще кофе, хоть и не надо бы, он чувствовал, что давление высокое, но мерить не захотел, да и тонометр в спальне. Давление — его ежедневное беспокойство. То сто тридцать на сто, а чувствуешь себя так, будто вот-вот инсульт шарахнет, то сто девяносто на сто двадцать, а ты не замечаешь. Опасный фактор. Плюс холестерин, плюс остеохондроз, плюс много еще чего по мелочам, при этом тело сухое, но не тощее, осанка молодая, взгляд остр и бодр. На вид здоров, внутри херов, как говаривал один из знакомых врачей.
Грошев вымыл посуду, скопившуюся в раковине, огляделся. Кухня — самое убогое место в квартире. Старая газовая плита, настенные дешевые шкафчики цветом под дуб, на стенах обои с изображениями чашек, ложечек, кофейных зерен и надписями «кофе» на нескольких языках. Потолок обклеен пластиковыми квадратами, как в какой-нибудь придорожной забегаловке девяностых годов, стол накрыт клеенкой, у стола четыре стула в стиле убогой бюджетной моды — с никелированными прутьями в спинках и сиденьями под кожу, на самом деле дерматиновыми, на них в холод седалище неприятно холодилось, а в жару потело. И ведь тоже хотел поменять, но все откладывал. Начинал даже смотреть в интернете, но все не нравилось: либо дешевый шик, либо очень дорого. Так ничего и не купил.
Грошев вытер стол, убрал с него все лишнее, протер заодно и стулья, с огорчением видя, как на тряпке остаются темные от пыли следы.
Обследовал холодильник. Батон в упаковке, нарезанный, масло сливочное и растительное, горчица, буженина в вакууме, пяток яиц, помидоры, огурцы, несколько банок овощных, рыбных и мясных консервов. Готовить Грошев не любит, запасов не держит — чтобы всегда был повод промяться до магазина после сидячей работы. Кстати, пора закупиться, люди пишут, что исчезает гречка, что все запасаются туалетной бумагой, сахаром, консервами, слухи о карантине всё настойчивее. Чем мы лучше несчастной Италии или Испании, где карантин давно уже введен? А в Индии будто бы полицейские палками людей с улицы прогоняют. Надо думать, вранье, но вранье характерное. Надо сходить, надо; может, сегодня и надо.