— Воды, да…

Грошев подал ей воды в стакане, она выпила, постучала ладошкой по груди.

— В чем причина смеха? — поинтересовался Грошев.

— Да так, бывает. Я смешливая.

— И все-таки?

— Обидишься.

— Это невозможно. Я никогда ни на кого не обижаюсь. Ну?

— Да в поезде, когда ехала, ко мне подсел один… В возрасте уже, за пятьдесят, наверно.

— Как я?

— Ну да. А у меня настроение никакое, а он… Типа, чё как, чё куда, чё такая красивая, а невеселая? Я вежливо молчу, старость уважаю, сразу по морде не бью, а он все доебывается, а сам мне руку на коленку. Я ему: дедушка, а не охуел ли ты? Сел быстро от меня подальше, пока я проводнице не сказала! Он перебздел сразу же: тихо, тихо, какая нервная девочка, я, блядь, из лучших побуждений!

— Я похож на дедушку, который с тобой заигрывал?

— Не похож, я просто вспомнила и рассмеялась, как эта, а я, когда смеяться начинаю, не могу остановиться. Нервы типа.

А ведь девушка не ошиблась, появились в голосе Грошева если не заигрывающие, то кокетливые нотки, — он сейчас вспомнил, как говорил о науке любить женщин, и услышал памятью, с какой потешной игривостью это звучало.

— Рад, что у тебя развито чувство юмора, — сказал он.

— Проехали, давай зальем.

Она подставила стопку.

Грошев налил ей и себе.

Выпили.

Юна стала опять равнодушной. Устала после смеха. Смех ведь для любого живого существа, в том числе млекопитающих, — дело неестественное, его освоил человек, пойдя против природы, смех требует слишком много усилий и отдыха после этих усилий.

Грошев чувствовал, что ему хочется поразить эту простушку. Показать ей, что нет ничего очевидного и то, что ей почудилось заигрыванием, имеет в подтексте нечто более сложное.

— А ведь ты права, — сказал он. — Легкое заигрывание было, но почему? Потому что, во-первых, я джентльмен, а джентльмены знают, что любой девушке и женщине приятно, когда к ней проявляют внимание.

— Даже без спроса?

— А как понять, понравишься ты или нет? Приходится пробовать.

— Ой, да ладно! Я в два с лишним раза моложе, а он старый и урод — чего тут понимать? Постой, ты, значит, тоже пробуешь?

— Дослушай и поймешь. В жизни каждого человека есть события, которые накладывают отпечаток — навсегда. Влияют на его поведение. Создают стереотипы. И у меня такое событие было; если хочешь, расскажу.

— Ладно.

И Грошев рассказал этой едва знакомой девочке главную историю своей жизни, которая повлияла на все дальнейшее.

В двенадцать лет я влюбился в одноклассницу Таню, рассказывал Грошев с лирической усмешкой. Четыре года любил ее тайно и молча, а в десятом классе признался. Оказалось, что я ей тоже нравлюсь. Мы сидели за одной партой, все вокруг видели и знали, что мы дружим, но думали, что дружба только школьная, как часто бывает. Мы не гуляли по улицам, не ходили вместе в кино, не присоединялись к компаниям одноклассников.

Я приходил к ней домой, рассказывал Грошев, Таня часто была одна, потому что мать ее работала в театре костюмером и была вечерами занята, отчим из семьи ушел, а младшая маленькая сестра Тани спала или молча играла, спокойная была девочка. И мы с Таней любили друг друга. Это было пять лет сумасшедшего счастья — четыре года любви на расстоянии и год любви воплотившейся. Почти год.

Весной оказалось, что Таня встречается с другим, рассказывал Грошев со спокойной горечью давно все простившего человека. Я узнал это и хотел повеситься. Вернее, удушиться посредством длинного резинового медицинского бинта, который недавно купил в аптеке для тренировки мышц рук. Почти получилось, я потерял сознание, упал, больно ударился головой и от этого очнулся, успел размотать с шеи бинт. Но любить Таню продолжал.

Мы закончили школу, рассказывал Грошев завершающим голосом, она почти сразу же вышла замуж, потому что была беременна, а я все любил и верил, что верну ее. Будет она с ребенком — ну и что, возьму ее и с ребенком. И даже с двумя. В любом случае я ее дождусь.

В этом месте Грошев замолчал. Налил, многозначительно выпил.

А Юна не стала пить, спросила:

— Что-то страшное случилось, да?

— Ты догадливая. Ее положили в роддом. Роды были трудные, сделали кесарево сечение, занесли инфекцию, сепсис, смерть.

— Ничего себе!

Теперь и Юна выпила.

— А ребенок? Не пострадал?

— Нет. Девочка. Отец на похоронах рыдал как безумный.

— А ты видел?

— Все видели, из нашего класса многие пришли.

— И ты рыдал?

— Нет. Я умереть хотел. На кладбище кусты были, я туда ушел, упал и лежал. До ночи лежал, потом пешком в город шел, домой. Часа три шел.

— Да… Печально.

— Не то слово. И я после этого никого так не любил. Можешь ты это представить — ежедневное ощущение счастья? Каждую минуту. Будто под наркотиком. И так пять лет. И я потом всю жизнь искал что-нибудь похожее. Ошибался, опять искал. И вот отсюда, Юночка, мой стереотип. Я с любой женщиной говорю так, что кажется, будто я ухаживаю, заигрываю, а на самом деле это прорывается что-то… Постоянный поиск, понимаешь? И даже не обязательно женщина нравится, но…

— Авансом? На всякий случай?

Грошев усмехнулся:

— Авансом?

— Это моя подруга так говорит, — объяснила Юна. — У нее тоже стереотип, но наоборот. Она влюбилась, а он ее заставил аборт сделать, и она теперь любого мужика авансом ненавидит. Чтобы не ошибиться. А ты как бы авансом любишь, да?

— Не люблю, а ищу, — уточнил Грошев.

— И не нашел?

— Ты здесь кого-то видишь?

— Но ты же был женат, не один жил все время?

— Был. Неоднократно. И всегда по любви.

— А я не влюблялась еще ни в кого.

— Ты говорила, жила с кем-то.

— Это другое, просто устраивали друг друга.

— Точное слово. Если в наше время говорили: я ее люблю, она меня любит, то теперь — она меня устраивает, он меня устраивает.

— Вот не надо: я люблю, она любит! Если вы такие все про любовь были, то чего же никто друг с другом не живет? У меня из подруг никого нет, чтобы у них отец с матерью не развелись.

— Юночка, у нас с тобой разговор слепого с глухим. Или наоборот. Если ты ананас не пробовала, я тебе его вкус объяснить не сумею.

— Пробовала.

— Не придуривайся, ты понимаешь, о чем я. Влюбишься — тогда поговорим.

— Если так мучиться, как ты, лучше не надо. У нас с матерью кошка была, долго, пятнадцать лет, а потом ослепла, мы ее усыпили и ревели потом целую неделю. Мать сама уже умирает, а за кошку переживает — смешно.

— Зря усыпили, — сказал Грошев.

— Почему?

— Ты не поверишь, у меня рассказ есть на эту тему.

Действительно, Грошев, просматривая тексты будущей книги, видел файл с названием «Слепой кот», а сейчас вспомнил, что это рассказ, и рассказ, кажется, неплохой.

— Хочешь, прочитаю? — предложил он.

— Прочитай.

Грошев сходил за планшетом, поставил его перед собой на загнутую обложку, налил по половине стопки, выпили.

Юна устроилась поудобней, закурила.

Грошев тоже закурил. Читать не начал — собьешь дыхание, предварил предисловием:

— Это из книги, которую я сейчас пишу. Она будет такая: история начинается, но не заканчивается. Начинается другая, третья. И так далее. Сплошные начала.

— Почему?

— Потому что в жизни всё так. Всё обрывается в начале, в середине, всё начинается и ничего не заканчивается. И у всего один финал, сама понимаешь какой. Всё в жизни всегда недожито, недоделано, недолюблено, недовоплощено. И будут в книге еще рассказы, случаи. Случай может быть законченным. История из жизни, анекдот. В том числе вот этот рассказик, «Слепой кот» называется.

Грошев вкрутил окурок в пепельницу.

И Юна вмяла свой окурок — тщательно, чтобы не было дыма. Показала, что готова слушать.

Грошев начал.

СЛЕПОЙ КОТ
...

У Веры Матвеевны ослеп кот Максик. Гноились, гноились глаза — и блекнуть стали, выцветать, гаснуть. Вера Матвеевна и промывала их слабым раствором марганцовки, и специальные добавки для кошачьего зрения купила в зоомагазине — ничего не помогло. Понесла к ветеринару, тот осмотрел и сказал, что причин слепоты множество, он выпишет капли, но за успех не ручается.

Вера Матвеевна закапывала эти капли два раза в день, Максик, не понимающий своей пользы, вырывался и царапался. И стал слепнуть катастрофически быстро, будто хотел поскорее избавиться от неприятных процедур.

Ослеп совсем. Тыкался по углам, учился жить втемную. Веру Матвеевну потрясало, что Максик все переносил молча. Была в этом молчании какая-то трагическая безысходность и безнадежность: чего, дескать, мяукать, этим горю не поможешь.

Однажды Вера Матвеевна увидела, как Максик на кухне, встав на задние лапы, нашарил передними край табуретки, неуверенно вскочил на нее, опять привстал, нащупал подоконник и прыгнул на него, как делывал раньше для того, чтобы, потрепетывая ушками и поворачивая голову на каждое новое движение, рассматривать за окном воробьев, голубей и людей.

Он посидел немного и со страшно разочарованным, как показалось Вере Матвеевне, лицом кособоко не спрыгнул даже, а сполз на табуретку, а потом на пол. Сердце Веры Матвеевны захлебнулось от сочувствия.

Надо отбросить ложную жалость, подумала она. Я его и слепого люблю, но ему-то каково? Во двор теперь не выпустишь, с бумажечкой-веревочкой он теперь не поиграет, за мухой не поохотится, в окошко не посмотрит, зачем такая жизнь? Есть и спать? Вот уж воистину животное существование!

Нет, нельзя длить его мучения.

И, проплакав всю ночь, Вера Матвеевна с утра напилась корвалолу и повезла Максика усыплять.

Ветеринар был не тот, что давал таблетки, а молодой, усталый и равнодушный. Это устраивало Веру Матвеевну, она не хотела сочувствия, оно бы ее только еще больше расстроило.

«В тираж, значит?» — спросил ветеринар.

«Да», — коротко сказала Вера Матвеевна, сдерживая себя.

Ветеринар поставил Максика на стол, осмотрел, поглаживая. Кот весь сжался: незнакомые звуки, запахи и прикосновения его пугали. Вера Матвеевна отвернулась и вытерла глаза.

«Зачем же его усыплять?» — вдруг услышала она.

«Как зачем? Животное мучается! Слепые люди живут, но у них всякие занятия находятся. А кошка если не видит, зачем ей жить? Только страдать? Думаете, мне легко? А я так скажу: когда мы увечных животных оставляем мучиться, мы себя жалеем, а не их!»

«Как зовут кота?»

«Максик».

«Вы не Максика жалеете, а как раз себя. Вам на него смотреть тяжело. А он-то спокойно ко всему относится».

«Спокойно? Вы скажете!»

«Неудобства некоторые есть, но он привыкнет. А главное, он считает, что так и должно быть. — Лицо ветеринара ожило, просветлело, даже глаза поголубели, как в юности, когда он только поступил в Тимирязевскую академию и способен был часами вдохновенно говорить любимой девушке о конском сапе и собачьей чумке. — У него ведь нет, как у людей, представления о жизни, он книг о ней не читал, кино не смотрел, опыт чужой не впитывал, понимаете? Для него слепота, можно сказать, естественное дело. Если б он мог думать, то подумал бы, что, значит, до определенной поры кошки видят, а потом перестают. Так, значит, природа устроила! И все, и никаких вопросов. Он безмятежен душой, как и прежде. А вы — умертвить. Поторопились!»

«Значит, он не страдает?»

«Ничуть. Ну, может, побаливало, когда слеп, а сейчас — абсолютно! Его кошачья душа в полном, уверяю вас, равновесии. Ведь у них, — продолжил врач теоретические рассуждения, — нет понятия несчастья. Боль — да, чувствуют. Голод и жажду. А несчастье — не их понятие. Так случилось — так и должно быть!»

«А и правда! — догадалась вдруг Вера Матвеевна. — Дура я старая! Спасибо вам, огромное спасибо!» И взяла Максика в объятия и торопливо понесла к выходу.

У дверей обернулась и спросила:

«А если, допустим, лапку животному отдавит или хвост, если ослепнет, как мой, или оглохнет, то — никакого для него горя нет?»

«Никакого! Особенно если один живет, других не видит. А если видит, то опять же считает: ну, у них четыре лапы, а у меня три, они такие, я такой!»

«Да… — покачала головой Вера Матвеевна. И добавила неожиданное: — Вот бы нам бы! Я не в смысле ослепнуть, а — не расстраиваться!»

Ветеринар даже рассмеялся от этих ее слов.

А Вере Матвеевне было не до смеха. Нет, первое время она радовалась, а потом все чаще задумываться стала. О жизни вспомнила своей. О многочисленных несчастьях, приведших ее к одиночеству. Вспомнила предыдущую кошечку, которая была у нее лет двенадцать назад, родила пятерых котят, они были розданы добрым людям, кошка ходила и мяукала, ища котят. Ну и что? На третий день перестала мяукать, а через неделю забыла напрочь.

Выходит, размышляла Вера Матвеевна, кошки умнее нас. Или, лучше сказать, мудрее. Так случилось — так надо! И они опять счастливы — счастьем жить. До последнего вздоха счастливы.

И таким сильным было это впечатление для Веры Матвеевны, что она совсем по-иному взглянула на окружающее. И все ждала, когда она от этого иного взгляда станет счастливее.

Но не получалось как-то.

Наоборот, бессонница одолела. Печаль гложет: если б я раньше знала об этом, я бы всю жизнь радостной была!

И урезонивает себя: немудро так думать о прошлом, лучше совсем не думать.

Но тут же возникает мысль: как же не думать, если человек без мыслей — не человек?

И заела ее эта философия на старости лет, и вместо ожидаемого счастья она впала в уныние. На Максика, который вполне освоился и в два прыжка уверенно оказывался на подоконнике, чтобы сидеть там и слушать, трепеща ушами и поводя головой так, будто видел, уже не радовалась.

Сидит целыми днями на кухне, пьет остывший чай и что-то бормочет себе под нос. Вроде того: не знала о счастье — была по-своему счастлива или хотя бы спокойна, узнала о счастье — несчастна стала.

И как теперь жить?

Грошев закончил, схлопнул обложку с экраном, положил планшет на стол, налил себе, выпил и закурил, не глядя на Юну.