Мартовское солнце жарко било разноцветными лучами сквозь частые стекла двух окошечек… В светлице — чистенько, простенько, пахнет сухими травами. Белые стены, как в келье. Изразцовая с лежанками печь жарко натоплена. Вся утварь, лавки, стол покрыты холстами. Медленно вертится расписанный розами цифирьный круг на стоячих часах. Задернут пеленою книжный шкапчик: Великий пост — не до книг, не до забав.

Софья поставила ноги в суконных башмаках на скамеечку; полузакрыв глаза, покачивалась в дремоте. Весна, весна, бродит по миру грех, пробирается, сладкий, в девичью светлицу… В великопостные-то дни!.. Опустить бы занавеси на окошках, погасить пестрые лучи, — неохота встать, неохота позвать девку. Еще поют в памяти напевы древнего благочестия, а слух тревожно ловит, — не скрипнула ли половица, не идет ли свет жизни моей, ах, не входит ли грех… «Ну что ж, отмолю… Все святые обители обойду пешком… Пусть войдет».

В светлице дремотно, только постукивает маятник. Много здесь было пролито слез. Не раз, бывало, металась Софья между этих стен… Кричи, изгрызи руки, — все равно, уходят годы, отцветает молодость… Обречена девка, царская дочь, на вечное девство, черную скуфью… Из светлицы одна дверь — в монастырь. Сколько их тут — царевен — крикивало по ночам в подушку дикими голосами, рвало на себе косы, — никто не слыхал, не видел.

Сколько их прожило век бесплодный, уснуло под монастырскими плитами. Имена забыты тех горьких дев. Одной выпало счастье, — вырвалась, как шалая птица, из девичьей тюрьмы. Разрешила сердцу — люби… И свет очей, Василий Васильевич прекрасный, не муж какой-нибудь с плетью и сапожищами, — возлюбленный со сладкими речами, любовник, вкрадчивый и нетерпеливый… Ох, грех, грех! Софья, оставив просфору, слабо замахала руками, будто отгоняла его, и улыбалась, не раскрывая глаз, теплым лучам из окна, горячим видениям…

15

Скрипнула половица. Софья вскинулась, пронзительно глядя на дверь, будто влетит сейчас в золотых ризах огненнокрылый погубитель. Губы задрожали, — опять облокотилась о бархатный подлокотник, опустила на ладонь лицо. Шумно стучало сердце. Наклоняясь под низкой притолкой, осторожно вошел Василий Васильевич Голицын. Остановился без слов. Софья так бы и обхватила его, как волна морская, взволнованным телом. Но притворилась, что дремлет: сие было приличнее, — устала царевна, стоявши обедню, и почивает с улыбкой.

— Софья, — чуть слышно позвал он. Наклонился, хрустя парчой. У Софьи раскрылись губы. Тогда душистые усы его защекотали щеки, теплые губы приблизились, прижались сильно. Софья всколыхнулась, неизъяснимое желание прошло по спине, горячей судорогой растаяло в широком тазу ее. Подняла руки — обнять Василия Васильевича за голову, и оттолкнула:

— Ох, отойди… Что ты, грех, чай, в пятницу-то…

Раскрыла умные глаза и удивилась, как всегда, красоте Василия Васильевича. Почувствовала, что он — нетерпелив. Покачала головой, вся заливаясь радостью…

— Софья, — сказал он, — внизу Иван Михайлович да Иван Андреевич Хованский с великими вестями пришли к тебе. Выйди. Дело неотложное…

Софья схватила его руки, прижала к полной груди и поцеловала их. Ресницы ее были влажны от избытка любви. Подошла к зеркальцу — поправить венец, и рассеянно скользнула по своему отражению — некрасива, но ведь любит…

— Пойдем.

У косящатого окошечка, касаясь потолочного свода горлатными шапками, стояли Хованский и Иван Михайлович Милославский, царевнин дядя, — широкоскулый, с глазами-щелками, весь потный, в новой, дарованной шубе, весь налитой кровью от сытости и волнения. Софья, быстро подойдя, по-монашечьи наклонила голову. Иван Михайлович вытянул насколько возможно бороду и губы — ближе подступить мешало ему чрево.

— Матвеев уже в Троице. (Зеленоватые глаза Софьи расширились.) Монахи его, как царя, встречают… Мая двенадцатого ждать его на Москве. Только что прискакал из-под Троицы племянник мой, Петька Толстой… Рассказывает: Матвеев после обедни при всем народе лаял и срамил нас, Милославских: «Вороны, говорит, на царскую казну слетелись… На стрелецких-де копьях хотят во дворец прыгнуть… Только этому-де не бывать… Уничтожу мятеж, стрелецкие полки разошлю по городам да на границы. Верхним боярам крылья пообломаю. Крест-де целую царю Петру Алексеевичу. А за малолетством его пусть правит мать, Наталья Кирилловна, и без того не умру, покуда так все не сбудется…»

Лицо Софьи посерело. Стояла она, опустив голову и руки. Только вздрагивал рогатый венец и толстая коса шевелилась по спине. Василий Васильевич находился поодаль, в тени. Хованский мрачно глядел под ноги, сказал:

— Сбудется, да не то… Матвееву на Москве не быть…

— А хуже других, — еще торопливее зашептал Милославский, — срамил он и лаял князя Василия Васильевича. «Васька-де Голицын за царский венец хватается, быть ему без головы…»

Софья медленно обернулась, встретилась глазами с Василием Васильевичем. Он усмехнулся, — слабая, жалкая морщинка скользнула в углу рта. Софья поняла: решается его жизнь, идет разговор о его голове… За эту морщинку сожгла бы Москву она сейчас… Проглотив волнение, Софья спросила:

— А что говорят стрельцы?

Милославский засопел. Василий Васильевич мягко пошел по палате, заглядывая в двери, вернулся и стал за спиной Софьи. Не сдержавшись, она перебила начавшего рассказывать Хованского:

— Царица Наталья Кирилловна крови возжаждала… С чего бы? Или все еще худородство свое не может забыть, — у отца с матерью в лаптях ходила… Все знают, когда Матвеев из жалости ее взял к себе в палаты, а у нее и рубашки не было переменить… А теремов сроду не знала, с мужиками за одним столом вино пила. — У Софьи полная шея, туго схваченная жемчужным воротом сорочки, налилась гневом, щеки покрылись пятнами. — Весело царица век прожила, и с покойным батюшкой и с Никоном-патриархом немало шуток было шучено… Мы-то знаем, теремные… Братец Петруша, — прямо притча, чудо какое-то, — и лицом и повадкой на отца не похож. — Софья, стукнув перстнями, стиснула, прижала руки к груди… — Я — девка, мне стыдно с вами говорить о государских делах… Но уж если Наталья Кирилловна крови захотела, — будет ей кровь… Либо всем вам головы прочь, а я в колодезь кинусь…

— Любо, любо слушать такие слова, — проговорил Василий Васильевич. — Ты, князь Иван Андреевич, расскажи царевне, что в полках творится…

— Кроме Стремянного, все полки за тебя, Софья Алексеевна, — сказал Хованский. — Каждый день стрельцы собираются многолюдно у съезжих изб, бросают в окна камнями, палками, бранят полковников матерно… («Кха», — поперхнулся при этом слове Милославский, испуганно моргнул Василий Васильевич, а Софья и бровью не повела…) Полковника Бухвостова да сотника Боборыкина, кои строго стали говорить и унимать, стрельцы взвели на колокольню и сбили оттуда наземь, и кричали: «Любо, любо…» И приказов они слушать не хотят; в слободах, в Белом городе и в Китае собираются в круги и мутят на базарах народ, и ходят к торговым баням, и кричат: «Не хотим, чтоб правили нами Нарышкины да Матвеев, мы им шею свернем…»

— Кричать они горласты, но нам видеть надобно от них великие дела. — Софья вытянулась, изломила брови гневом. — Пусть не побоятся на копьях поднять Артамона Матвеева, Языкова и Лихачева — врагов моих, Нарышкиных — все семя… Мальчишку, щенка ее, спихнуть не побоятся… Мачеха, мачеха! Чрево проклятое… Вот, возьми. — Софья сразу сорвала с пальцев все перстни, зажав в кулаке, протянула Хованскому. — Пошли им… Скажи им: все им будет, что просят… И жалованье, и земли, и вольности… Пусть не заробеют, когда надо. Скажи им: пусть кричат меня на царство.

Милославский только махал в перепуге руками на Софью. Хованский, разгораясь безумством, скалил зубы… Василий Васильевич прикрыл глаза ладонью, не понять зачем, — быть может, не хотел, чтобы при сих словах увидали надменное лицо его…

16

Алексашка с Алешкой отъелись на пирогах за весну. Житье — лучше и не надо. Разжирел и Заяц, обленился: «Поработал со свое, теперь вы потрудитесь на меня, ребята». Сидел целый день на крыльце, глядя на кур, на воробьев. Полюбил грызть орехи. С лени и жиру начали приходить к нему мысли: «А вдруг мальчишки утаивают деньги? Не может быть, чтобы не воровали хоть по малости».

Стал он по вечерам, считая выручку, расспрашивать, придираться, лазить у них по карманам и за щеки, ища утайных денег. По ночам стал плохо спать, все думал: «Должен человек воровать — раз он около денег». Оставалось одно средство: застращать мальчишек.

Алексашка с Алешкой пришли однажды к ужину веселые — отдали выручку. Заяц пересчитал и придрался, — копейки не хватает… Украли! Где копейка? Взял с утра еще вырезанную, сырую палку, сгреб Алексашку за виски и начал бить с приговором: раз по Алексашке, два — по Алешке. Отвозив мальчиков, велел подавать ужинать.

— Так-то, — говорил он, набивая рот студнем, с уксусом, с перцем, — за битого нынче двух небитых дают… В люди вас выведу, вьюноши, сами потом спасибо скажете.

Ел Заяц щи со свининой, куриные пупки на меду с имбирем, лапшу с курой, жареное мясо. Молоко жрал с кашей. Кладя ложку на непокрытый стол, тонко рыгал. Щеки у него дрожали от сытости, глаза заплыли. Расстегнул пуговицу на портках.