Скрипя удобной подошвой по свеженасыпанному снегу, ангел намылился к ближней станции и не видел, как к осчастливленному им мужичку подошли двое в черных пальто, без шапок, но чрезвычайно внушительного вида…

Спустя полчаса внушительные, по-прежнему без шапок, беспокойно озираясь, ждали Рубинштейна на Киевском вокзале. При электрическом свете глаза их отсвечивали желтым, как у бешеных котов. Глаза эти кошачьи виной или что другое, но пространство вокруг совсем обезлюдело, словно кто-то благонамеренный взял и взорвал водородную бомбу неширокого радиуса.

Желтоглазые ждали полчаса, час, но так ничего и не выждали. Тогда первый, ростом поменьше, в пальто скорее сером, чем черном, нервной походкой подошел к расписанию, быстрым глазом изучил его и издал звук, средний между выстрелом и ударом в хоккей. Ошиблись внушительные, даже, между нами говоря, облажались: прямых поездов из Москвы до Донецка не было, да и быть не могло. Нечеловеческая злоба выразилась в лице внушительного, и вся фигура его теперь стояла, как символ ожесточения.

— Может, с пересадками поедет? — робко предположил второй.

Тот, который поменьше, но старше рангом, окатил его взглядом холодным, как из ведра, вопросил негодующе:

— Если с пересадками, то где он тогда? Почему до сих пор не явился?

Не дождавшись ответа на явно риторический свой вопрос, первый подошел к кассе, наклонился к ней. Улыбнулся немолодой толстой кассирше, стараясь выглядеть симпатично и даже умильно, но оттого стал еще страшнее.

— Девушка, как доехать до Донецка, если не на поезде?

Глумливо переведенная на старости лет в девушки кассирша вовсе не обрадовалась. Привычная ко всякой грубости и надругательству, глянула в ответ официально, не по-хорошему.

— Тут вам не справочное бюро, — сказала сердито. — Надо билет — покупай, нет — отваливай!

Визави ее, человек бывалый, тут же сменил тон.

— Ты, дура, человеческих слов не понимаешь? — и так сверкнул на нее желтым из глаз, что кассирша на миг онемела. Потом вздрогнула, встрепенулась, словно от всей души вдарили ей по спине хоккейной же клюшкой, покрылась холодной рыбьей дрожью, заговорила, спотыкаясь, заискивая:

— На автобусе… — уточнила пугливо, — смотря по тому, с пересадками или без?

Внушительный думал недолго.

— Без пересадок.

— От Новоясеневской тогда. Сутки ехать.

— Сутки… Когда отходит?

— Через полчаса.

— По коням! — крикнул второй, и оба ринулись к выходу из вокзала. Кассирша прилипла носом к стеклу, проводила их расширенным взглядом и только потом отвалилась на стул.

Пальтоносцы пронизали тяжелые двери вокзала легко, как бы их вовсе не было, и оказались на площади перед торговым центром. Здесь они, вопреки ожиданиям, не оседлали двух чистокровных арабских коней, нервно прядающих ушами, а прыгнули в душное нутро лиловой машины-«Мерседеса», дали по газам и, отбрасывая в стороны грязный снег, ввинтились в тусклую вереницу ползущих в утренней пробке автомобилей.

В это же самое время Рубинштейн добрался, наконец, до автостанции и купил билет до Западного автовокзала города Донецк. Отдавши заранее отложенные в левом кармане деньги, повиливающей трусцой устремился он к автобусу. Умостился на заднем сиденье, исполосованном от скуки ножичком, с неприличным словом на коричневом дерматине. Ехать так было неудобно, зато теперь он видел в автобусе всех, а его — никто.

Однако, как всегда и бывает, выискался невесть откуда пролетарский дед: лицо в морщинах и старческом пигменте, широкие костлявые руки, побитый ватник на голое тело, на груди — георгиевская лента, пчелиная, желто-полосатая. Обернулся с переднего сиденья, кивнул реденькой сединой на темени, чинно вступил в разговор.

— В Новороссию едем, солдатик? — спросил, улыбаясь добродушно, так что доступен стал сломанный мост в левой челюсти. — Воевать за правое дело? Зададим перцу укрофашистам!

И он воинственно потряс желтым от времени кулаком — большим еще, но уже хрупким, для задания настоящего перцу, увы, непригодным.

Был бы дед случайным прохожим, можно было промолчать. Безотказная тактика с компатриотом: раз молчишь, значит, человек особенный — начальник или даже из органов. Но ехать надо было почти сутки, и Рубинштейн почел за благо наладить какое-никакое взаимопонимание.

— К родным еду, — сказал он коротко.

— К дочке или внучке? — полюбопытствовал назойливый старец, разжимая кулак.

— Именно, — кивнул Рубинштейн, и озадаченный собеседник на время умолк, собираясь с мыслями: так к дочке или к внучке? Или сразу к обеим?

Народ потихоньку набирался в автобус. Публика все была потертая, мрачная, безрадостная, словно кем-то нарочно обиженная. Впрочем, Москва всегда была городом невеселым, а уж про Донецк, куда собирались ехать, и разговору не шло.

Спустя полчаса автобус, потряхивая на неровностях пассажирами, отвалил от автостанции. Двери закрылись, и внутри сразу запахло кислым, соленым, словно везли не людей, а огурцы или, хуже, селедку. Но Рубинштейн, убаюканный, ничего этого уже не слышал, потому что спал на своем поруганном сиденье чистосердечным стариковским сном.

Еще через пятнадцать минут на автостанцию въехал лиловый «Мерседес». Оттуда выскочили двое внушительных с желтыми глазами, дали круг почета по станции, убедились, что нужный им автобус ушел безвозвратно, снова загрузились в автомобиль и с ревом выехали на автостраду…

Глава 3

Суббота

Юрий Алексеевич Суббота, штатный фрилансер глянцевого журнала «Другое», пробужден был ото сна варварски ранним звонком мобильника. Сон был смутный, мучительный, какой-то огромный — словно бы последний, который выпало ему видеть на своем веку. Правду сказать, необыкновенный был сон, в руку, наверное, только вот никак нельзя было вспомнить, о чем он.

Телефон все звонил, и Суббота, разлепив сонные вежды, скосился на часы — изумрудным пламенем укорно горели на них цифры 8.15. На душе сделалось тоскливо: знал Суббота, что не звонят так рано, чтобы сообщить радостную весть, а плохих вестей и без того было через край.

Трубка заливалась соловьиными трелями — тюить-тюить, Суббота глядел на нее хмуро, с отвращением. Не брать, может быть? А вдруг вести не только плохие, но и важные, пропустишь — каяться будешь, а уж поздно, поезд ушел, прокричал вдали гудок локомотива, рассек жизнь на было и не было…

Ко всему, смертельно болела голова, и, что хуже всего, болела уже привычно. Хмель теперь не выветривался из Юрия Алексеевича, разве только по недосмотру. А если вдруг и случалось такое, всегда наготове стояла бутылочка односолодового виски — ладно, не односолодового, обычного, дешевого, — откуда спасительный туман в голове пополнялся исправно. Головная боль была лучше душевной, предпочтительней — страдала одна только смертная плоть. Бессмертная же, по мнению многих, душа в эти мгновения сжималась, пряталась в потайных телесных полостях (пятки и прочее), не подавала признаков жизни.

С некоторых пор Суббота поверил, что если пить без остановки, душа не выдержит, уйдет в кому, а значит, не будет больше болеть. То, что вместе с душой может не выдержать печенка, а затем и весь бренный организм, его почему-то не волновало.

— Тюить-тюить-тюить! — из последних сил тянул свою соловьиную песню телефон, не хотел уняться, тревожил сердце.

— Вешайся! — с раздражением сказал ему Суббота.

Сказать сказал, но сам, конечно, понимал, что это только мечты и грезы: никогда бездушный прибор не кончит жизнь самоубийством. Именно за это и любили его дети и нувориши, и даже клали с собой в могилу — вдруг понадобится куда позвонить, а рядом безотказный друг.

Суббота со вздохом протянул руку, взял трубку.

— Си, — сказал, пусть думают, что тут итальянцы, может, беда испугается международного скандала, обойдет стороной.

Но беда не испугалась — в трубке откашливался знакомый баритон ответсека Алимова.

— Слушайте, Суббота, — проговорил он уныло, — у меня для вас плохая новость.

— Уж поверьте, ничего другого от вас и не ждал, — отвечал Суббота.

Алимов вдруг разозлился.

— Перестаньте хамить! — крикнул он плаксивым голосом. — Что же это такое, ни слова в простоте… Вы можете, наконец, вести себя прилично хотя бы раз в жизни?

— Раз в жизни — могу, — кротко согласился Суббота, и Алимов успокоился так же внезапно, как и вспылил.

— Вы, наверное, слышали про кризис, — продолжал он тем же унылым тоном, каким осел говорит о пропавшем хвосте. — Так вот, он добрался и до нас. Вы уволены, Суббота, уволены ко всем чертям…

Суббота почувствовал, как к сердцу его подкатывает тошнота. Откашлялся — не помогло.

— Что значит — уволен? — сипло спросил он. — Я не могу быть уволен, я работаю за гонорар.

— Нет, — возразил Алимов, — вы не работаете за гонорар, потому что отныне никаких гонораров у нас не будет. Со всеми, кто не на зарплате, мы прощаемся.

Субботу охватило отвращение. Они прощаются, сказал он сам себе, подумайте, какой слог. Интересно, кто им писать будет? Неграмотные редакторы, которые «корову» пишут через три «о», вот так, «корово»…