— Сколько мне грозит? — спросил Буш напрямую.

— Да при чем тут вы, — отмахнулся полковник, — о вас вообще речи нет.

Буш вдруг обнаружил, что все время разговора не дышал, а теперь вот захотелось выдохнуть. И он выдохнул, дрожащей рукой утер со лба холодный пот, которого вроде бы не было раньше…

— Не обо мне, — повторил он. — А о ком?

Сергухин нахмурился.

— Не валяйте дурака, — сказал он сердито. — Интеллигент — еще не значит слабоумный.

Полковник перегнулся через стол, уставил на Буша узкие холодные глаза, перешел на «ты».

— Ну что, сынок, догадался?

Буш сглотнул.

— Не догадался, — отвечал хрипло, вспомнив совет Кантришвили никогда ни в чем не сознаваться.

«Им надо — пусть они и копают, — вслух размышлял тот, задумчиво глядя в фактурный розовый закат из мшистых недр своей китайской беседки. — С какой стати облегчать работу мусоров, им только палец дай, всю руку откусят. С волками жить — по-волчьи выть. Ложь — вот наше оружие в этом лучшем из миров».

Буш не собирался ни жить с волками, ни заниматься с ними хоровым пением. Но сейчас не было у него другого выхода, кроме как отбиваться от волков их же оружием — зубами, когтями и враньем.

Сергухин вздохнул и нудно, противно стал зачитывать ему статью 291 пункт 2 уголовного кодекса. За дачу взятки должностному лицу светило ему, Бушу Максим Максимычу, лишение свободы на срок до 8 лет. А восемь лет в российской тюрьме, заметил полковник, — это вам не фунт изюма. Далеко не всякий мог выдержать такой срок, да что греха таить, не всякий и доживал.

— Так что же вам от меня нужно? — спросил Буш с виду спокойно, но липкий ужас холодил сердце, растекался за воротником.

На это полковник снова вздохнул — он что-то много вздыхал для прокурорского — и сказал, что откровенность за откровенность: им нужен Грузин. И не просто нужен, а очень-очень нужен.

— Некоторые, — начал он доверительно, — считают, что деньги — это субстанция и нет ей конца и краю. Но это, мой юный друг, не совсем так. В мире деньги — это целый океан. В стране — это море. Ну, а у нас в городе — это небольшое озерцо. И к этому озерцу, как в джунглях, ходят самые разные существа. Помнишь, у Пушкина: «Приходи к нему напиться и корова, и волчица, и жучок, и паучок, и последний червячок…» Словом, всем нужно. Одни пьют мало, какой-нибудь мышке и чайной ложки довольно. Другие — побольше. Третьи пьют редко, но помногу. Главное, чтобы всем хватило. Но, дорогой мой Максим Максимыч, случилась у нас огромная неприятность: на берегу озера засел страшный тролль и никого к деньгам не подпускает.

— Тролль — это Кантришвили? — догадался Буш.

Полковник пришел в восторг от его сообразительности. Потом заметил назидательно, что все это очень несправедливо. А где несправедливость, там и народные волнения, бунты и революции всякие. А революций с нас хватит, наелись. И лучше спихнуть одного тролля, чем уничтожить весь лес, согласен со мной?

Буш молчал. Полковник не отводил от него пронзительного взгляда, ждал ответа. И Буш плюнул на страх, на осторожность, решил сказать, что думает.

— Я вот одного не понимаю, — сказал он, — как это Кантришвили может не пускать остальных к деньгам?

Полковник только руками всплеснул от такой наивности. Дело, по его словам, было совсем простое: сам Кантришвили или его люди сидели на всех денежных потоках, приходивших в город.

— Детали тебе знать не надо, — говорил Сергухин внушительно, — просто поверь слову офицера. Кантришвили — очень, очень плохой человек. И очень жадный. Но царствию его пришел конец…

— Ибо оно не от мира сего? — не удержался Буш.

Полковник чуть скривил губу, давая понять, что шутку понял, но не одобрил.

— От мира, от мира. Слишком уж от мира. Но это ничего, у нас свои аргументы. Есть, есть еще влиятельные люди и настоящие патриоты, которые прижмут твоего тролля к ногтю, а деньги направят куда требуется…

Сергухин молол языком, но Буш его почти не слушал. Бушу сделалось нехорошо, по-прежнему болела голова и тошнило. Он устал от задушевных разговоров с людоедом Сергухиным, от всех этих его сказок про троллей и червячков. Больше всего сейчас хотелось повалиться на нары, закрыть глаза — и чтобы оставили в покое хотя бы на полчаса.

Наконец он не выдержал, грубовато прервал Сергухина:

— Лично от меня-то вам что надо?

Полковник был откровенен с ним, как с родной матерью.

— Сдай Грузина, — сказал он.

И видя, что не совсем еще понятно, терпеливо объяснил.

Чтобы прижать Кантришвили, нужен был серьезный компромат. Такого заслуженного тролля нельзя было просто взять и бросить в тюрьму по ложному обвинению. Фактура требовалась настоящая, и такой фактурой мог обладать только близкий к Грузину человек. Например, Буш.

— Я-то лично считаю, что все это лишнее, — доверительно говорил следователь. — Все эти дела, доказательства, адвокаты, суды. Если речь о благе родины, на закон можно и не оглядываться. Польза отечества — вот главный и единственный закон. К сожалению, не все я решаю, есть люди и повыше меня. Им, понимаешь, еще нашим западным партнерам мозги пудрить, законность изображать, легитимность. Так что ты не подведи нас, Макс, не подведи страну, сдай Грузина по-хорошему, а?

С минуту Буш молчал, думал о чем-то — о чем именно, не догадался даже такой кусаный волк, как полковник Сергухин, с надеждой глядевший на него. Потом заговорил — медленно, с расстановкой, не торопясь.

— Мне вот что интересно, — начал Буш, отчетливо выговаривая каждое слово. — И вы — патриоты, клейма ставить некуда, и Кантришвили — патриот. Что же вы между собой не договоритесь по-хорошему, зачем вам нужен я, интеллигент поганый и пятая, если приглядеться, колонна…

Несколько секунд полковник смотрел на него молча, играли желваки на твердом лице, качалась под потолком лампа, подрагивали тени под глазами. Большим негнущимся пальцем нажал он звонок под крышкой стола, вошел конвоир…

— В карцер его, — велел полковник. — На хлеб и на воду.

* * *

Буш поднял от пола помутившийся взгляд, пытался навести на резкость — вышло не очень-то хорошо, не очень-то славно.

Он сидел на корточках, уперевшись спиной в ледяную стену, сидел, дрожал, потому что стоять больше не мог, не мог и ходить, а сидеть на шконке днем в карцере не позволялось, шконку поднимали и пристегивали к стене. А еще в карцере была лампочка, которая не выключалась даже ночью, и незакрывающаяся форточка на улицу, вечный источник собачьего холода, асфальтовый пол, куда не дай бог упасть, отвратная баланда и, наконец, венец цивилизации — засыпанная хлоркой параша. И все эти кошмарные радости были измыслены гибким человеческим умом только затем, чтобы заключенному жизнь, и без того горькая, кислая и несъедобная, не казалась молоком и медом, чтобы окончательно и бесповоротно превратилась в ад.

На улице стояла глубокая осень, а в карцере — уже и полная зима, даже серая изморозь проступала по утрам на бетонной оторочке окна. Здесь было нестерпимо холодно, болели суставы, немела кожа — с каждым днем верные признаки ревматизма окружали Буша, теснили, как вражеское войско. По ночам сотрясал его глубокий кашель, не давал уснуть, выматывал, а днем он опять ходил, стоял и сидел на корточках, потому что лежать запрещалось.

На свободе Буш в один момент справился бы и с кашлем, и с ревматизмом… Он, конечно, все равно пытался: попросил конвойного принести ему калькорея фосфорика в разведениях 3 и 6.

— Я, видите ли, болен, — сказал он хмуро, не поднимая глаз. — Ревматические явления…

Конвойный смотрел на него через окошко в железной двери совершенно равнодушно. И Буш, пересилив себя, добавил:

— Если это, конечно, возможно… Я был бы очень благодарен…

Конвойный с лязгом захлопнул окошко и ушел.

Буш подумал, что надо было предложить ему денег. Денег, которых у него все равно нет.

Его захлестнуло отчаяние. Сержант был первый человек за много лет, который ревностно отнесся к своим обязанностям — и человек этот оказался тюремщиком. «Почему у нас добросовестны только бандиты и палачи? — думал Буш. — Разве природная склонность народа — в зле и насилии, разве в этом весь смысл его существования?»

Ответить на такой вопрос было нельзя, во всяком случае вслух. Да он уже, признаться, и не хотел отвечать. Уже он понемногу переходил в иное состояние, туда, где заканчивается все вопросы, где все — один сплошной ответ…

С каждым днем становилось все хуже. Форточка стояла открытой круглые сутки, и холодное дыхание ноября сгущалось ночью на лице его, словно кровавые слезы, и черной коростой покрывало заледеневшее лицо, так что по утрам ни оттереть, ни согреться. Еду подавали пес знает какую, совсем для еды не годную, жидкое мутное хлебово, глинистый хлеб, которого есть сначала не хотелось, а потом — уже не хватало.

Буш теперь не требовал, ничего не просил, только тихо угасал, сидя на корточках возле стены.

Он был молод, силен, но любой, даже самый крепкий организм рано или поздно исчерпывает свой запас. Оставалось гадать, сколько продержится он, как тяжело заболеет и чем — легочной ли хворью, ревматизмом или первым начнет сдавать сердце. Вопрос был только во времени, а время у его мучителей имелось.