Глава 2

Незваные гости

Грузин сидел в огромном черном кресле, впившись пальцами в подлокотники. Он врос в кресло, утонул в нем, почти растворился — так он думал скрыться от страданий, которые, словно псы преисподней, шли за ним по пятам, преследовали, гнали, рвали на части. Окна, двери — все было закрыто, задернуто, погружено в полутьму, благодатную, холодящую, но все равно жаркую, мучительную, трудную.

Бедная его, почти разломленная пыткой голова запрокинулась назад, глаза мученически уперлись в низкие багровые облака, плывущие по темному, в золотых разводах потолку. Облака пульсировали, вспыхивали, из них вырывались молнии, ударяли прямо в мозг, в правую сторону, живую еще, трепещущую, а левая была суха, мертва, недвижна…

Молнии били одна за другой, а он вздрагивал от чудовищной боли, корчился, как заяц, пойманный в капкан, и корчился с ним вышитый на спинке кресла желтоносый орел-могильник, раздирал могучие крылья, хотел сорваться, улететь прочь. О, если бы разогнать кровавые тучи, распылить, пролить дождем — сразу стало бы легче, спокойнее, он знал это, и никаких денег бы не пожалел. Но тучи были прокляты, на них не действовала ни твердая углекислота, ни йодистое серебро, ни свинец, и не было такого самолета, чтобы доставить к ним нужный реагент.

О смертное тело, изнывающее на эшафоте муки, о боль, способная сломить самую могучую волю, — будь оно все проклято! И будь проклята подлая болезнь гемикрания, от которой страдал еще прокуратор Понтийский Пилат, и многие за ним, а теперь вот, следом за великими, не пощадила злая хворь и его, Валерия Кантришвили.

Прокуратор лечился от болезни, поглаживая дога, и это ему очень помогало — пока на горизонте не появился, осиянный славой, великий лекарь Иисус Назорей. Кантришвили повезло меньше, ему не помогали ни собаки, ни кошки, ни иные звери и насекомые. С каждым новым приступом он все глубже спускался в преисподнюю, а древний доктор все не спешил воскреснуть и явиться на пороге его спальни.

Нет, он не сломился, конечно… не так сразу, во всяком случае. Он перепробовал все, от папазола до обертывания головы кожей молодого крокодила — вычитал в каком-то древнем папирусе этот вернейший способ, которым спасались от мигрени еще цари древнего Та-уи. Но то ли обманули предки фараонов, кинули подлянку, то ли крокодил был недостаточно молодой, а может, и то и другое сразу — кожа не действовала, нет, никак. Часами Валерий Витальевич сидел, обмотавшись зловонной жесткой шкурой, похожий в темноте на страшного выходца с того света, но все было втуне — только башка без толку прела, как утиные яйца в извести.

Но чего же было ждать, скажите, от рядового крокодила, если не спасали даже новейшие топирамат с габалентином!

Не помогало ничто и никто — ни обычные врачи, ни испытанные временем бабки, ни даже маги с экстрасенсами. Маги бешено вращали белками, бормотали о порче и сглазе, экстрасенсы вкрадчиво упоминали об астральных хвостах, которые хорошо бы обрубить… Все это приводило Кантришвили в бешеное раздражение: в разговорах о хвостах чудились ему неприличные намеки на то, что он не законный потомок гордого орла, а байстрюк, осел, рожденный от обезьяны, словно какой-нибудь Чарльз Дарвин. Однако он овладевал собой, соглашался на лечение, ибо лучше здоровой обезьяне, чем дохлому орлу. Порча снималась, хвосты иссекались в лапшу, но болезнь не пятилась, а только набирала силу, грызла, морила, мордовала.

Кто-то из многочисленных и бесполезных докторов рекомендовал ему прогулки на свежем воздухе. Грузин послушался, часами гулял по яблоневому саду, то хрупкому, заснеженному, в узорных ледяных порезах, то в сиренево-белом пушистом цветении, то отягощенному греховными глянцево-красными, как поцелуй, плодами. Гулял, шевелил широкими ноздрями, нюхал кислород, вдыхал полной грудью, до головокружения, до потери себя… Но всего-то и пользы из этого было, что зверский аппетит, а мигрень не делала назад и шагу, будто угнездилась в нем навсегда.

И тогда настал последний и решительный миг, ультима рацио любого лечения, шанс для великой панакеи двадцатого века — неразведенной мочи. Мочу, по верному рецепту, требовалось не только испускать, но и пить — о гемикрания, шени деда, о дочь обезьяны, на что пришлось пойти из-за тебя!

Моча бешено не нравилась бедному страдальцу, кисла в животе, отрыгивалась тухлым, но боль была сильнее отвращения. Каждый день он выпивал мочи довольно, чтобы свалить с ног роту спецназа, но болезнь была тут как тут, а приступы ее, раньше случайные, повторялись нагло, как икота.

Вызванный к телу академик медицины сыпал, гад, непонятными терминами, нараспев, как раввин, читал у одра лекции-молитвы, а затем, взявши немалый гонорар, выписал парацетамол и растворился во тьме, чтобы больше не появиться никогда — гамарджвебит, генацвале Кантришвили! Несчастный же Грузин оставался отнюдь не с победой, но один на один с дикой болью, длящейся по много часов, сутками.

В такие дни империя его — чудовищный колосс, взращенный кровью, воровством, подкупом и обманом, — дрожала на глиняных ногах. Во время приступов он был беспомощен, воля его и мысль каменели в параличе. К счастью, об этом знали немногие, и тайна хранилась свято. Если бы проведали о немощах Грузина, если б его наши враги взяли, то растерзали бы на кусочки вместе с империей и всеми деньгами, и тогда прощай, Валерий Витальевич, гза мшвидобиса! Однако все рты, могущие проболтаться, были замкнуты смертным страхом — Грузин не пощадил бы предателя, разорвал на мелкие части. Казнь к отступникам применялась одна, но страшная: в одном бурдюке смешивались ахашени, вазисубани, киндзмараули, мукузани, напареули, ркацители, телиани, хванчкара и цинандали — и при помощи трубочки чудовищный компот закачивался в задний проход приговоренного. Смерть была не так мучительна, как позорна — какой кавказец мог стерпеть, что столько вина тратится не по адресу, вер мицем танхмоба!

Грузин был великий мыслитель криминального дела, размах его был огромен, воля — несокрушима. Когда бы не подлая гемикрания, уже давно бы он стал повелителем мира. Но, как справедливо гласит старая пословица, у бодливой коровы Бог отнимет последние рога и даже хвоста не оставит в утешение.

Больше всего во всей истории его бесило, что гемикрания досталась ему безвинно, то есть по наследству от матери, простой крестьянки. Ему понятна была бы болезнь, которую он сам заслужил — неумеренными возлияниями, беспорядочным образом жизни, плохим отношением к женщине, еще чем-то столь же отвратительным. Но генетика, продажная девка империализма?! Он ревел, лежа в кровати, и, как бык, бил кулаками по подушке… Как странно и неправедно устроен мир: кому-то в наследство достаются лучшие человеческие черты — смелость, дерзость, сила, ум, богатство, а кому-то, как ему, Грузину, только болезни, да еще такие ужасные.

Последняя его надежда была на профессора Хитрована — тьфу, и подлая же фамилия, прости Господи! Хитрован этот бешеных стоил денег, потому что пользовал самого базилевса. Профессора сосватали ему добрые люди из окружения высочайшего. Обещали, что, если не он, так уж никто, ни даже сам господь Бог ему тогда не помощник в его горе.

Очень надеялся Кантришвили на профессора, а и на кого больше мог он надеяться? Но надежда эта рухнула, пошла прахом. Вчера профессор ходил к базилевсу, сегодня с утра должен был быть у него, Грузина. Но не пришел, не появился, на звонки не отвечал. А добрые люди из окружения сухо сказали, что профессор срочно улетел за границу на неопределенный срок.

Грузин понимал, что значат такие слова, и глупых вопросов — куда да когда вернется — задавать не стал. Просто упал в кресло и приготовился умирать от боли день, два — сколько понадобится, будь она неладна, эта чертова заграница и будь они прокляты, профессора, не умеющие держать слова. Если бы он, Грузин, что-то пообещал, он бы из гроба встал, чтобы выполнить обещание, — но таких людей совсем почти не осталось на свете, измельчал безвозвратно род человеческий.

Ко всему счастью, на вечер назначен был разговор с криминальным авторитетом, держателем воровского общака Сергеем Козюлиным, или, проще, Козюлей. И хотя сам Грузин не был ни законником, ни рецидивистом, но удачный бизнес в городе зависел от связей с преступным миром, который, в свою очередь, был тесно переплетен с прокуратурой, полицией и мэрией.

Воры настойчиво звали его в баню — попариться и перетереть важные вопросы. Но при одной мысли о влажной, жаркой, душной парилке с фальшивым сосновым запахом Грузину делалось дурно, хоть под кровать лезь.

Из-за болезни он уже дважды переносил встречу, вызвав недовольство воров, которые расценили это как плевок в татуированную их рожу.

— Грузин — большой человек, но закон — больше Грузина, — передали ему через гонца в устной форме. — Если Грузин не будет уважать закон, закон будет иметь Грузина.

Под законом, конечно, разумели не Уголовный Кодекс и конституцию, а воровские порядки, по которым, отбросив стыд, жила теперь вся страна.