В этой-то дикой суматохе среди прочей нечисти потерянно топтался усталый и смирный Буш — в подземной иерархии стоял он не выше рядового беса, заурядного официанта-стажера…

Здесь же, в аду, он встретился с Галиной, по-старому бы сказали метрдотелем, а сейчас — администратором ресторана, в бордовом пиджачном костюме — широкий белый воротник крыльями лежал на плечах. Оказалась она влюбчивой, страстной и ревнивой до умопомрачения.

— Не думай, — шептала она, отведя его в сторону, и глаза ее сверкали фиалковым огнем, — я все видела… Видела, как ты пялишься на эту тварь Валентину!

Он молчал, отвернувшись, — оправдываться было глупо, бессмысленно.

Она что-то говорила еще, дергала его, терзала, но он не отвечал, глядел то в сторону, то прямо сквозь нее. Наконец, видя, что он не отвечает, умолкла, опустила голову. Буш успел заметить, что в глазах ее что-то блеснуло, скользнуло на щеку, застыло. Галина сердито смахнула слезинку рукой, будто и не было, но он-то знал, что было, он-то видел…

— Ты меня не любишь, — прошептала она.

Он вздохнул, он не мог так больше.

— Да, не люблю, — ответил. — Не люблю, и оставь меня, пожалуйста, в покое.

Он повернулся, чтобы уйти, — совсем, навсегда. И тогда она ударила его по спине острым кулачком между лопаток, ударила больно — и совершенно безнадежно. Он застыл, судорожно поднял плечи, ожидая нового удара, а она сказала очень тихо, так тихо, что он не расслышал — угадал:

— У меня будет ребенок…

Секунду стоял неподвижно. Хотел спросить: «От меня?», но есть ведь пределы свинству, или как полагаете? Теперь он стоял молча, и мысли теснились в черепе, царапали изнутри жадными когтистыми лапами.

Как же страшно ему сделалось тогда, страшно и безнадежно…

Выходило, что он сделал Гале ребенка, а сейчас бросает ее, исчезает — и все потому, что не любит ее и никогда не любил. Или нет, и все наоборот на самом-то деле: это не он исчезает — исчезает она. А что такое мать-одиночка, брошенная мужчиной, брошенная любимым? Это тьма внешняя, где плач, и вой, и скрежет зубовный, — и в эту тьму бросил ее, он, Буш, бросил своими собственными руками.

Он обернулся к Галине. Она вздрогнула и сжалась, как беспризорный котенок, крылья-воротник на ней торчали по-воробьиному, перьями, вся она была маленькая и какая-то безнадежная. Она не глядела на него, но слезы лились у нее по щекам — бесконечно, неостановимо, и некому было их утереть, некому, кроме него.

Он вдруг ощутил, как жалко, невозможно жалко ему эту женщину, только что железную, сильную, страшную, грозу официантов и поваров, и такую, как оказалось, беззащитную на самом деле. Он захотел обнять ее, прижать к груди, погладить по головке, сказать ласковые слова.

И он обнял ее. Обнял, поцеловал в жалобные мокрые глаза. И снова обнял, прижал к себе и повел прочь — прочь от этого чавкающего ада, от вечного похабства кулинарных демонов, от беготни прислуживающих чертей, от чаевых и штрафов, из тьмы внешней — во тьму внутреннюю…

А потом — да, было то, что обычно бывает. Спустя короткое — или как посмотреть — время Галина призналась, что солгала ему, не была она беременной — ни тогда, ни позже.

— Зачем? — только и спросил он.

— Затем, что все так делают, — отвечала она. — Затем, что мужик рядом нужен.

Он ушел, конечно, после этого, не смог с ней жить. Но уйти от обмана было сложнее, чем от человека. Этот удар надломил его — сильнее, может быть, чем все остальные, вместе взятые. Еще один провал появился в его душе — там, где сиял раньше один незамутненный свет.

Глава 4

Наука жизни

Не прав, ах как не прав был Кантришвили насчет докторов, можно даже сказать — ошибался. Или, если уж быть совсем точным, то заблуждался. Не все доктора одинаковые, не все лечат мочой и калом, не все думают об одних деньгах. Максим Максимович Буш, хоть и молодой был, а врач отменный, настоящий, и болезнь вылечил, и денег не попросил за работу — только чтобы Красюк его не убивал. Но это Грузин как-нибудь сам бы догадался, без подсказок, — какое может быть лечение, если доктора грохнут?

А история его печальная — про то, как родился гомеопатом, людей спасал, а пациенты его предали — что ж, таких историй Грузин знал немало. И как женщина обманула — и не любимая, нет, а нелюбимая, что еще хуже, — и это он знал. И как с работой кидают, с зарплатой, как кидают с самой жизнью — все это знал Грузин, знал и не удивлялся.

Да и, между нами сказать, вся история человечества есть история предательства и поношения, тем более если человек великий — так чему же тут удивляться?

На следующий же день Холера-Красюк был вызван на разговор — прямо перед прищуренные, тяжелые очи Грузина. Холера оборзел, приехал с двумя телохранителями, как будто его в мэрию вызвали, а не ко всем известному Валерию Витальевичу Кантришвили, человеку незапятнанной чести и большого мужского достоинства. Телохранители у Холеры были огромные, из борцов-супертяжей набраны, топтались гигантскими ботинками в чистой, вылизанной прихожей, крохотными, как фига, головками утыкались в потолок, Аслан казался рядом с ними шестиклассником. Одеты были в униформу — синие пиджаки и коричневые брюки, взрослый азиатский слон легко бы поместился…

— Ай-яй-яй, — ласково качал головой Кантришвили, — не доверяешь ты мне, Холера-батоно, не уважаешь старого человека. Зачем охрану привел, кого боишься?

— Доверяй, но проверяй, — дерзил Холера-батоно, толстый затылок заплывал кровью от наглости.

— Тоже верно, — подозрительно легко согласился Грузин, — времена пошли кислые, нечестные, ни на кого полагаться нельзя.

Он еще раз благожелательно осмотрел телохранителей (у тех как-то сами собой стали подгибаться ноги), поцокал языком, спросил:

— Где таких красивых берешь?

— Где брал, там уже кончились, — угрюмо отвечал Красюк. — Ты меня зачем пригласил — о мужской красоте говорить?

— Обо всем поговорим, — примирительно сказал Грузин, — и о красоте тоже. О чем еще говорить рыцарям плаща и кинжала, как не о красоте и изяществе?

Холера подозрительно оглянулся на Аслана, пытаясь понять, смеются над ним или уже впрямую издеваются. Аслан смотрел по-доброму, ласково улыбался, сиял глазами, не пойми чего.

Грузин провел гостя в гостиную, правда, охрану и стволы пришлось оставить в прихожей, такие уж тут были правила. Красюк хотел воспротивиться, но без толку: пришлым свиньям чужой монастырь — не свой огород.

Зашли в гостиную, закрыли за собой двери. Спустя секунду из осиротевшей прихожей раздались глухие удары, потом — сдавленные крики. Красюк подозрительно покосился на дверь, но Грузин даже в лице не переменился: знал, что бейсбольная бита в руках Аслана — оружие злое, безотказное. Дождавшись, пока крики стихнут полностью, указал сесть на высокий стул, сам развалился на кресле, заговорил доверительно.

— Вот что я тебе скажу, Холера-батоно, а ты послушай меня и пойми правильно…

Однако Красюк не желал вежливой беседы, был морально неспособен. Пришлось чуть-чуть повысить голос, хотя потом, конечно, Грузин жалел об этом. Не сильно жалел, так, самую малость. Серьезный человек, все знают, не бьет налево и направо, демонстрируя физическое превосходство. Серьезный человек возвышен духом, он фильтрует базар и управляет чувствами, а тринадцать переломов, разрыв селезенки и ножницы в правом боку — это моветон, за это принц Филипп нас не похвалит, не говоря уже о супруге его, королеве Элизабет.

С другой стороны, насрать на августейших знакомых, королева пусть у себя в Лондоне командует, а в этом городе хороший тон задает он, Грузин! И раз ему кажется, что переломов должно быть ровно тринадцать, по числу месяцев в году, так, значит, оно и будет. И упаси вас бог заниматься дополнительными астрономическими исчислениями, если не хотите присоединиться к Холере-батоно, лежащему на скорбном одре в самой захудалой областной больнице, в палате на десять человек — Грузин лично распорядился его туда поместить и не выпускать, пока не выживет.

Таким образом, вопрос с мстительным Красюком был решен если не навсегда, то надолго. Воры не вписались за отморозка Холеру: слишком многим он навяз в зубах со своей наглостью и беспредельщиной. Местное же отделение полиции так и вовсе преподнесло Грузину благодарственный адрес. Адрес звучал несколько туманно: «За заслуги в деле противодействия». Профаны, конечно, терялись в догадках — кому противодействие, чему? — но сапиэнти, как говаривал в таких случаях доктор Буш, было, безусловно, сат, знающие люди все поняли без лишней трепотни.

Теперь доктор Буш оказался намертво приписан к Грузину, и Коршун мог быть спокоен за его дальнейшую судьбу или, по крайней мере, за жизнь и здоровье.

Валерий Витальевич знал толк в людях и умел беречь нужных. Он прекрасно понимал, что мигрень, или, правильнее сказать, гемикрания (мигренью пусть подлые бабы с базара мучаются, а благородному человеку — благородная болезнь) — не последняя хворь на этом свете. С возрастом он не становился здоровее, да и никто вокруг не становился. Возможно, есть какие-нибудь удивительные земли, где люди чем старше, тем бодрее, выше прыгают и громче распевают похабные частушки — какой-нибудь Китай или Япония с Кореей, но Грузин в таких странах не бывал и в существование их не верил. Заиметь под боком универсального врача, который может вылечить от любой болезни, было небывалой удачей.