Таню спасло то, что потом нас приняли в пионеры. Когда учительница спросила: «Ребята, как вы считаете, кто из нашего класса не достоин стать пионером?», все замолчали. Хотя на этот раз они уже точно знали, кто не то чтобы не достоин, а кого ни в коем случае брать не надо. Но у нас был классный час, и все знали, что чем меньше на нем выступаешь, тем быстрее отпустят домой. Но я так никогда не считала. Потому что готовилась стать настоящим пионером. Хотела еще раз отдать сердце Ленину, очень серьезно к этому относилась. Поэтому подняла руку, а учительница внимательно посмотрела на нее, не заметила и сказала: «Завтра сбор в девять». По моей руке, взметнувшейся в воздух, она, наверное, поняла, что я сейчас не то чтобы признаюсь недостойной и даже предложу сжечь себя на пионерском костре на глазах всей школы, а попросту предложу не принимать в пионеры весь класс, поименно докажу, почему так надо сделать, и даже внесу предложение об исключении из партии самой учительницы.

Знаете, все изменилось в один день. Пришла первого сентября в шестой класс и вдруг увидела, как у девочек выросли титьки. Это сломало меня. Никогда не подозревала, что такое может произойти с пионерами. Ведь у меня тоже выросло. Я думаю, что даже Ленин, которому я два раза пыталась втюхать сердце, тоже бы удивился.

Если бы не отменили коммунизм, то стала бы комсомолкой. Я бы и в третий раз отдала сердце даже не задумываясь. Была бы партийной, ходила на собрания. Но нет, не изобличала бы как прежде, нет. Будучи в партийной ячейке, я бы занималась тем, что укрывала людей от коммунизма. Прятала бы их, что ли, не знаю, как сказать. Я бы предпочла строить коммунизм в одиночестве, не затрудняя никого, не заставляя, например, женщин замешивать бетон, и всех бы отпускала пораньше с работы. Просто титьки сделали меня человеком. Женщиной. А женщина должна быть доброй.

18 июл. 2005 г.

Женька

Воздух еще синий, звезды выключились, морозно, а меня везут в садик на санках за веревочку. Мама загораживает весь обзор, зато можно есть снег. Потом двери садика открываются, и в нос бьет резкий горячий запах гороховой каши. И сразу хочется домой. Домой, домой, домой… И глаза начинает щипать слезами. Стоишь посреди раздевалки крестиком, потому что столько шуб надето, руки в стороны. Мама, конечно, торопится на работу. И глаза от этого еще больше щиплет. «Мама, возьми меня с собой…» Она, естественно, сделает вид, что не слышит. Потому что растит тебя одна, без мужа, но ты не понимаешь, что в этом такого. Поцелует вспотевший лобик с отпечатанной шапкой и как-нибудь так некрасиво пригладит волосы, что сразу хочется отправить ее на работу. Иди уже, иди, предательница…


Когда я была маленькая, то все говорили: «Так нельзя, ты же уже взрослая девочка!» А когда выросла, то все пошли на попятную: «Так нельзя, ты же еще маленькая».

На обед в садике давали очень вкусное: селедку с картошкой. Селедку я ела долго. Смаковала. Облизывала плавники, выедала из головы все мясо до глаз. Хорошо, если достанется хвост. Там мяса больше и плавник большой торчит, можно много соленого сока ссосать. Ради этого надо было первой помыть руки, чтобы успеть сесть к хвосту. Нам так и давали — голова или хвост. Я до школы думала, что селедка именно такая — голова и сразу хвост. Очень компактная рыба, ничего лишнего. А что у нее туловище есть — это только поварам было известно. Может быть, они делились этим секретом с заведующей.



Потом ждешь маму. На площадке пасутся две группы — старшая и младшая. Голову в заборе между прутьями просунешь и торчишь так. Мимо проходят чужие взрослые, явно не мамы из вашего садика. А ты смотришь жалобно, и, наверное, тебя так и хочется забрать. Потому что такой ребенок замечательный торчит.

Даже если будет идти сто взрослых, маму можно различить быстро. Ее сразу видно, хоть она, конечно, не станет бежать и торопиться. От нее не дождешься такого. Обычно будет идти, как нормальная взрослая. Наверное, думает в этот момент: «Как же мне хочется скорее забрать своего ребенка, вот так бы и побежала! Но что я маленькая, что ли? Пусть все думают, что я каждый день ребенка забираю и ничего особенного в этом нет».

Вечером мама начнет рано укладывать спать. Как же не хочется спать вечером! И тогда она станет петь колыбельные. Мама ложилась рядом и говорила, чтобы я закрыла глаза, а я смотрела в потолок открытыми глазами. Лично моя мама не пела про «не ложися на краю». Она пела, что «стоит средь лесов деревенька, жила там когда-то давненько девчонка по имени Женька». Дальше смысл песни такой, что началась война и Женька ушла в партизаны. «В секрете была и в засаде, ее уважали в отряде, хотели приставить к награде». А потом мама замолкала на секунду, я ее толкала в бок, она пела дальше, что «висит фотография в школе, шестнадцать ей было не боле, шестнадцать ей было не боле»… Короче, ее убили, хорошая песня на ночь. Дальше я не помню, потому что на этом месте у меня слезы капали в уши. А сопли в нос втягивать нельзя, потому что боишься маму разбудить. Я в такой момент представляла, что бегу по лесу с винтовкой и стреляю в фашистов. Они меня, конечно, тоже убьют, как Женьку. Буду еще долго ползти и задыхаться, как сейчас задыхаюсь от соплей. Я так начинала умирать, что даже немножко отодвигалась от мамы — не запачкать бы ее кровью. Хотя, может, немцы и не убили Женьку. Могла же выйти ошибка! Просто она ушла в соседний лес, и зря фашисты понадеялись, что все теперь будет хорошо. Даже портрет в ее школе повесили на всякий случай. Фсем смотреть на убитый русский девчонка!

Утром мама будет долго будить. Ей-то хорошо, она спала, пока ты полночи умирала в лесу с винтовкой. Мама будет натягивать мне колготки прямо под одеялом. Самое ужасное, что родная мама может сделать утром, — разбудить.

Мама будет идти впереди медленно, потащит санки всего одной рукой. От этого они едут немножко кособоко. Совсем стыдно, когда тебя обгоняют одногруппники. Это позор, и ты отводишь глаза в сторону, вроде бы не замечаешь, как они проплывают рядом. Зато можно спокойно есть снег и пялиться по сторонам. Воздух еще синий, звезды выключились и морозно. Хочется домой… Домой, домой, домой! Это ужасно, когда тебя везут в садик. Это невыносимо. Это совершенно безысходная ситуация! И чем ближе, тем больше хочется спрыгнуть! Убежать в лес к фашистам! Лучше уж к фашистам, чем так. Печь картошку и есть ее без селедки. Можно ведь даже селедкой пожертвовать ради такого случая!..

…Но вот в нос уже ударил запах горячей гороховой каши, с тебя сняли шарф, и защипали опухшие от Женькиных слез глаза. Она, наверное, в садик не ходила, не ревела. А сразу в школу пошла. Потому что смышленая была девчонка. Точно. Иначе никак.

25 июл. 2005 г

Когда «Ночной дозор» снимали, у меня год не было ни одного выходного.

Несколько раз ловила себя на мысли, что надо все-таки посмотреть новости. Вообще не представляла, что происходит вокруг.

Сон больше пяти часов — роскошь.

Прийти домой вечером — невероятно.

Если приходишь в двенадцать ночи, а в девять утра надо на площадку — это был выходной. Пока снимался фильм, нельзя было спрашивать: «Ты во сколько придешь?». Надо было: «Ты сегодня придешь?».

У меня под столом всегда стояла сумка с набором полярника. Потому что днем готовишь съемку в офисе, а вечером идешь на площадку. А на улице зима-зима. Я переодевалась в офисном туалете. Все по строгой системе: сначала тонкие носки, потом еще одни, потом чуть потолще. Затем тонкие штаны. Еще раз шерстяные носки, чтобы натянуть сверху на штаны — ни щелочки для зимы остаться не должно. Водолазка. Тонкая красная кофта. Толстая синяя кофта. Свитер. Толстовка. Комбинезон. Все должно быть именно в этом порядке, подгоняешь каждую складку, система. Пакуешься в шарф. Шапка.

Наконец, куртка. Перчатки.

Поднимаем воротник!..

Все!

И тут ты понимаешь, что нет… Ботинки не обула, а теперь не согнешься!..

Стоишь, жарко, шапка колется, все эти шкуры снимать, потом надевать, ты потная уже, туалет кафельный, под дверью бегают, зовут… Меня такой псих разбирал в эти моменты!!! Как бы дала!!! Я обувью унитаз била.

Самое страшное: захотеть на площадке в туалет. Потому что — РАЗДЕВАТЬСЯ!?

Мы работали сутками, мы не спали, мы не ели, мы умирали. Помню, конец смены. Снимали на проспекте Вернадского погоню автомобилей. Семь часов утра. Скоро небо порозовеет от солнца, а нам во что бы то ни стало надо успеть до рассвета снять погоню. Потому что если машины мчались до угла ночью, а завернули за него днем, то зритель не поймет.

А мы не успеваем, катастрофически не успеваем! В одном конце улицы стоит Андрей, второй режиссер, по графику должны снимать сцену с карданом. Мотоциклист ныряет под брюхо грузовика и вырывает у него железяку — кардан. А кардана на площадке нет! То есть он есть, но в другом конце улицы. Проспект Вернадского — горами. Почти весь горами, и рация из-за этого не берет. А Андрей стоит и говорит в рацию: «На площадку нужен кардан, принесите кардан…» Вся группа убитая, еле ноги таскает, мысли только о смерти. А Андрей повторяет: «Кардан, кто-нибудь меня слышит, кардан, нужен кардан, на площадку кардан…» Как если бы командир просил патроны.