Вера вдруг снова стремительно исчезла за дверями. Ларионов ощущал неизведанное дотоле смущение от проявления чувств Веры. Многолетняя служба и война ожесточили его, и Ларионов сам не заметил, как чувства его стали притупляться и как он отвык от сложных душевных переживаний, теряясь теперь от их внезапного появления.

Вера влетела в свою комнату и схватила томик Тютчева. Она собралась уже бежать и дарить его Ларионову, но решила все же подписать. Корявым, небрежным почерком импульсивного и быстрого по натуре человека она нацарапала фонтен-плюмом: «Дорогому Григорию Александровичу на память о московских каникулах» — и забыла подписать, от кого. Ведь это и так было понятно, словно уже было написано до нее, в его душе.

Вера ринулась в столовую, где все уже шумно беседовали, звенели приборами и бокалами, и никого без внимания не оставляла Алина Аркадьевна. Как только замечала она, что Надя притихала, тотчас обращалась к ней, затем расспрашивала Подушкина о Ташкенте, звала Степаниду подать добавки и успевала ответить на любой вопрос; все что-то спрашивали у Ларионова, тот отвечал спокойно и сдержанно, много не говорил и ничего не ел. Вера сразу заметила его напряжение и была удивлена, что никто больше этого не видел.

Она тут же бросилась к нему и протянула томик Тютчева.

— Григорий Александрович, это — вам. Только обязательно откройте и прочтите подпись и непременно прочитайте потом все стихи — это чудо! Я обожаю вот это:


Небывалое доселе
Понял вещий наш народ,
И Дагмарина неделя
Перейдет из рода в род.

— Мы с Алешей так любим Тютчева! А вы?

Алина Аркадьевна украдкой переглянулась с Дмитрием Анатольевичем и немного загрустила. Ларионов поднялся и неуклюже взял томик и бормотал что-то в благодарность. Он открыл его и прочел послание Веры. Как странно было видеть эти слова: «Дорогому…» Трогательность и сила, которые он ощущал в Вере, придавали им особый смысл, в этих простых словах заложены были доброта и благодарность этой семьи (и Веры в особенности) ему. И Ларионов думал, что не так он был хорош на самом деле, а были они добры и любили всех, кто попадал в этот дом.

— А расскажите нам, Григорий Александрович, — вмешалась Алина Аркадьевна, чтобы сгладить смущение Ларионова, — как же вы, такой молодой еще, и уже и на Гражданской войне воевали, и так служите? Вера, поди, солнышко, присядь и поешь, ты вся измоталась.

Вера, румяная и веселая, прошла на свое место и смотрела на Ларионова с восхищением и ожиданием. Ларионов в обычной обстановке знал, что говорить в таких случаях, и ему было что рассказать о своих воинских приключениях. Но теперь все это вдруг показалось ему неуместным и ничтожным. Ему представлялось, что начни он теперь рассказывать о победах и фактах своей военной биографии (а что еще было в его жизни?), эти люди подумают, что он хвастается, выставляется. И особенно ему казалось, что Вера так подумает — ее острые глаза не отрывались от него все с тем же вопросом, желая знать, кто он на самом деле.

— Я не выбирал, — вдруг сказал он, сам удивляясь своей прямоте. — Я был еще мал, когда красные забрали меня в отряд. Теперь я комбриг.

Дмитрий Анатольевич внимательно смотрел на Ларионова, словно видел уже, как этого мальчика сажали на обоз и везли в никуда, отрывая от родной земли, от избы, где его рожала и кормила мать, напевая колыбельную и поглаживая по сонной головке.

— Но я вырос среди военных и не видел другого пути, и главным стало для меня со временем — отстоять нашу страну, помочь ей окрепнуть после Революции. Скоро все изменится — мы будем строить нашу новую жизнь на мирной земле, где кровь больше не прольется.

— Как отлично, как замечательно! — восклицала Вера, и Ларионов чувствовал ее поддержку и радость.

— Ваши искренняя вера и страстность прекрасны, — сказал Дмитрий Анатольевич, — но, боюсь, мой уважаемый юный друг, кровь всегда будет литься там, где есть люди. История человечества — это история борьбы за кусок пирога.

— Папа, так теперь все изменится в нашей стране! — возразил пылко Алеша. — Григорий так прав. Весь мир скоро поймет, что надо брать с нас пример. Раньше боролись богатые и бедные, а теперь, когда нет ни богатых, ни бедных, кому же и с кем бороться?

Краснопольский покашлял и снова перегнулся к Ларионову и Алексею.

— А сметанка-то нынче снова подорожала…

Вера поморщилась.

— Вечно вы о деньгах, разве Алеша о том?!

— А что? — спокойно заметила Кира, отрезая маленький аккуратный кусочек мяса на своей тарелке. — Об этом тоже ведь надо думать. Хозяйство надо вести с умом.

Алина Аркадьевна озабоченно смотрела на старшую дочь. Она любила всех своих детей, но в Кире всегда чувствовала что-то далекое от нее самой.

Алеша с горячностью махнул рукой.

— Вы спрашиваете, кому и с кем бороться теперь? Вот тут, Алексей, ты неправ, — сказал Ларионов серьезно. — У Революции еще много врагов. Не все, как вы и я, стали под наше знамя на стороне правды. Есть те, кто затаился, притворился, чтобы потом нам мешать. Поэтому мне еще долго служить. Мы и на красном Востоке еще не всех басмачей переловили…

Дмитрий Анатольевич смотрел на Ларионова долгим взглядом. Но он видел только искренность в лице молодого комбрига.

— Что ж, — сказал он протяжно, — предлагаю поднять бокалы за успехи молодежи на этом непростом поприще надежды. Только бы уцелели наши юные воины и телом, и душой.

Все зашевелились, и снова зазвенели бокалы.

— А у Гриши даже есть орден Красного Знамени! — радостно сказал Подушкин и поправил очки, не заметив, как пролил вино в тарелку.

— К чему ты это, Женя? — искренне возмутился Ларионов. — За наших павших братьев надо выпить. Вот — герои! Жизни не пожалели за наше дело. А что я? Я слегка ранен был — да и только. Служу, как все.

Ларионов протянул Дмитрию Анатольевичу стакан, чтобы тот туда, а не в стопку, налил водки, и стоя, не чокаясь, разом запрокинул весь.

Вера опустила глаза. «Как странно, — думала она, чувствуя, как кровь приливала к лицу, — он так прост, так не похож на нас и непривычен, но совсем не чужой и какой-то близкий совсем. И как-то мне нравится смотреть и слушать его, и как я верю во все его слова. И как он хорош отчего-то в этой форме. Но грустен. Кажется, всегда немного грустен, как и я. Отчего? И отчего мне так душно, словно тяжело дышать. Какой он странный, этот Ларионов».

— Алина, спой нам, голубушка, — попросил Дмитрий Анатольевич. — Григорий Александрович еще не слышал, как ты поешь. А она у меня артистка и чудесно поет.

— Правда, мама! Спой, только как я люблю! И про рябинку! — зазвенел голосок Веры.

— Это значит тихо, — засмеялась Алина Аркадьевна. — Кирочка, аккомпанируй мне, душенька.

Кира покорно встала из-за стола и прошла за рояль. Ее ровная красивая спина и длинная шея выстроились в одну линию. Она плавно и осторожно приподняла кисти рук и опустила на клавиши так же элегантно, как она делала все. Зазвучала музыка, и Алина Аркадьевна расположилась у инструмента, устремив взгляд вдаль, поверх публики, как она это делала на сцене.


Что стоишь, качаясь, тонкая рябина,
Головой склоняясь до самого тына?..

Ларионов смотрел на Киру: она была как выточенная из мрамора Каррары статуэтка, грациозная и изящная. Ее хрупкие пальцы перебирали клавиатуру, словно говоря каждым движением: «Мы знаем, как мы красивы, чего бы мы ни касались».

Он поднял глаза на Веру, и она в тот момент тоже посмотрела на него. Не Кира, а Вера с ее некрасивым, грубоватым лицом, опущенными плечами и растрепанными волосами жила сейчас этими музыкой и словами Сурикова, в которых она слышала свое, словно разговаривала со своей судьбой на ей только понятном языке чувств. И он, Ларионов, с удивлением для себя подумал, что именно ее, Веру, он понимает сейчас. Он не знал ее мыслей, но чувствовал ее настроение. Это были знакомые ему, сколько он себя помнил, одиночество и метание души. И хотя Ларионов осознавал, что Вера была неопытной девочкой, с которой ничего еще дурного в жизни и не успело приключиться, он словно видел опытность ее души, гораздо большую, чем у него, Киры, Алины Аркадьевны и у всех, кого он когда-либо знал. Он видел, что она не столько понимала этот мир умом, сколько чувствовала его.

Вера незаметно вышла на балкон. Алина Аркадьевна закончила петь, и все аплодировали и просили ее спеть еще. И она пела все громче и громче, забывая о том, что она не в зале филармонии, а в своей квартире на Сретенском.

Ларионов неожиданно для себя тоже направился на балкон, где стояла Вера, щурясь от света. Ларионов закурил и облокотился на перила балюстрады. Водка и необычность ситуации затуманили его разум; он чувствовал, что теряет контроль и начинает делать просто то, чего желает.

— Что же вы, Верочка, не дослушали мать? — спросил он мягко.

Вера посмотрела на него лукаво.

— Так дурно говорить, но мама неправильно поет эту песню. Она поет ее голосом, а надо сердцем.

— Может, вы сами напоете, как правильно, — попросил Ларионов немного нагловато, придерживаясь привычного тона общения с женщинами.