Конечно же, я пригласила их к нам и постаралась помочь.

И Виталик… я влюбилась сразу. Эти глаза под кудрявой челкой, эти брови вразлет, эти руки с тонкими пальцами… боже ж мой, я никогда в жизни не встречала парня, на которого запала бы вот так, сразу, но я никогда до этого не оказывалась так близко к Виталику.

Мы созванивались, а через пару дней, когда его нога начала заживать, он пригласил меня в парк. Он рассказывал о своем бизнесе и о том, какую музыку он любит, и мы вместе слушали его любимые песни, хотя я вообще в музыке не разбираюсь, но если Виталику что-то нравилось, то мне тоже.

И он оставался со мной, и это было самое счастливое лето в моей жизни.

Потому что тогда все складывалось так, как я хотела. У меня был парень, которого я любила до печенок, и он был моим, и рядом с ним я ощущала себя королевой. Его не смущали мамины странные картины, которые она отчего-то считала зашибись какой живописью, ему не мешали ее кисточки, подрамники и даже мопсы — ему была нужна я. А он был нужен мне так, что я дышать боялась, думая о том, что он мой — Виталик Ченцов, обалденный, невероятный, сказочный принц восьмидесятого лэвела.

А потом вернулась моя семья, и Лизка увела у меня Виталика в первый же вечер. И он восхищенно смотрел на нее — боже, такая маленькая, изящная, такая красотка.

Не то что я, жирафа.

Мама пыталась нас примирить, но дело в том, что она всегда оправдывала сестер, когда те обходились со мной дурно. Она хотела, чтобы я приняла ее точку зрения, которая заключалась в том, что мы родные сестры и вообще семья. Правда, сестрам она этого отчего-то не говорила. И тогда она не сказала Лизке — что же ты делаешь, ведь она твоя сестра! Нет, не сказала. Ей это, скорее всего, и в голову не пришло, у нас в доме только мне полагалось помнить о родстве, а Лизке с Катькой — нет, они же такие миниатюрные милашки.

И вот так взять и увести парня сестры было вполне нормально, а я должна была помнить, что мы семья, как вам такой расклад? Вот и мне — никак. Думаю, Золушке было проще: у нее была мачеха и сводные сестры, от таких гражданок хорошего ждать априори не приходится, а тут…

На свадьбу я, конечно же, не пошла.

Честно говоря, я и по сей день не знаю, за что сестры так меня ненавидели, причем началось это в детстве, и родители старательно этого не замечали и меня уговаривали не замечать. Ну, как они говорили — быть умнее. Пока мы были детьми, мне говорили: ты же такая большая, уступи, будь умнее! То есть мой высокий рост как бы накладывал на меня определенные обязательства: быть умнее — а быть умнее не имело ничего общего с интеллектом, быть умнее в понимании моих родителей означало вести себя примерно, не создавать проблем и всегда во всем уступать сестрам, потому что — ты же дылда здоровенная, а она такая маленькая, отдай, тебе что, для сестры жалко?

Сестрам таких требований никогда не выдвигали, они же маленькие.

Ростом маленькие, тощие, ага. Вроде как неполноценные, а потому их надо жалеть.

А вот меня отчего-то никто не жалел, а чего меня жалеть, вон какая каланча вымахала, а Бог ума не дал.

И когда Лизка вышла за Виталика, я перестала разговаривать с ней. И с мамой, и с Катькой. Папа, бедняга, не знал, как нас помирить, а хуже всего, что поселились молодожены в нашем же доме. Ну а что — места полно, четыре спальни, гостиная, столовая и папин кабинет. И очень странно мне было видеть Виталика по утрам, а он здоровался со мной как ни в чем не бывало, что-то говорил, о чем-то спрашивал. А я не могла взять в толк, как это у него получается — вести себя так, словно не было между нами ночей в этом же доме, не было общих каких-то дел, музыки, споров о книгах, не было ничего, что стало моими воспоминаниями, а его воспоминаниями — не стало.

И я, конечно же, никогда не отвечала ему, просто поворачивалась к нему спиной, нравится ему разговаривать с моей спиной — да флаг в руки, я-то здесь при чем. Продолжала ли я его любить? Нет. Он обесценился для меня в тот самый момент, когда я поняла, что он спит с Лизкой. После этой писклявой дряни я не дотронулась бы до него даже щипцами. Но я не хотела с ним разговаривать, ни с кем из них, просто не хотела, и все.

Я не знала, что им сказать. Не говорить же, что мне больно?

А потом мама сказала: ты ведешь себя глупо, неужели ты не понимаешь? К чему эта оскорбленная поза, сколько можно, неужели ты не видишь, что ты смешна в своей ревности?

Она не понимала, никто из них не понимал, что это не ревность. Это… я даже не знаю, как сказать… Отчуждение какое-то. О чем можно разговаривать с абсолютно чужими тебе людьми, которые к тому же враждебно к тебе настроены, а то и вовсе не воспринимают тебя всерьез?

Им было весело на это смотреть, они даже не поняли, какую боль причинили мне, они не думали, что я могу что-то чувствовать, словно не считали меня человеком, хихикали и потешались, а я делала вид, что меня это не касается, но внутри истекала кровью от одной мысли, что все это произошло и происходит, потому что это было неправильно и ненормально. Правда, только я это понимала, похоже, но видеть торжествующий Лизкин взгляд мне было невыносимо.

И торчащий ее живот.

Когда ее беременность стала очевидна, я стала приходить домой только ночевать. Это было просто, ведь я после института устроилась работать в фирму, которая занимала всю мою жизнь. На меня наваливали все больше работы, и это было весьма кстати, потому что и платили мне отлично, я могла откладывать практически всю зарплату, думая о том, что еще год-полтора такого ударного труда — и я съеду из родительского дома в собственную квартиру, не влезая при этом в ипотеку. На тот момент я была не готова выбросить из жизни своих родителей, я очень их люблю.

Но, несмотря на это, я никого из всего семейства видеть не хотела.

Потом как-то позвонил папа и сообщил, что Лизка родила девочку. Я спросила, зачем он мне это говорит, и он не знал что ответить. Он начал говорить, что мы же все-таки семья, и раз уж так вышло, так что же теперь, враждовать всю жизнь, и я спросила у него, как бы он считал кого-то семьей, если бы этот кто-то отнял у него самое дорогое в жизни.

Он не знал, что мне ответить, он и не думал о проблеме под таким углом, разве я могла что-то чувствовать, это был для него тупик, но он был умный и в тот момент, видимо, все-таки понял, что заезженная пластинка о семье в свете моего вопроса выглядит просто насмешкой, издевательством. Именно тогда он приехал ко мне на работу и привез пирожных, а я смотрела на него и думала: я его очень люблю, а он считает меня какой-то умственно отсталой.

И я спросила у него тогда — почему он решил, что я не могу чувствовать боль? Я что, и правда выгляжу как гомункул, не способный к высшей нервной деятельности? И почему они с мамой никогда не напоминали сестрам о том, что мы все семья, и я тоже их семья?

Ответ был прост: они маленькие, хрупкие, слабенькие.

Это было так тупо, так невероятно по-идиотски, что я ушам своим не поверила, но в тот момент поняла: мой папа понятия не имеет, что я за человек. И что за люди мои сестры. Он никогда не задавался таким вопросом, он любил нас инстинктивно, как когда-то инстинктивно зачал нас. Он понимал, что должен любить плод чресл своих, так сказать. Но они с мамой не знали, что нам говорить, когда мы выбивались из каких-то классических рамок и возникала проблема сложнее, чем выбор наряда.

И мне тогда впервые захотелось уехать, сменить пароли и явки и никогда больше не видеть никого из них.

Бойтесь своих желаний, граждане.

Я не ушла тогда, потому что любила родителей. Смешно, иррационально и тоже чисто инстинктивно, тем не менее я очень любила родителей, по большому счету я всегда и все делала, чтобы заслужить их одобрение. Просто они не замечали этого, считая такое положение вещей чем-то само собой разумеющимся. Со мной ведь не было проблем: я прилежно училась, примерно себя вела и всегда торчала дома, делая уроки или помогая маме по хозяйству.

А сестры тем временем плевали на учебу, бегали по танцулькам и вечеринкам, целовались с парнями. Мама регулярно пила успокоительное, ожидая их домой, но когда они приходили, пропахшие табачным дымом и духом полнейшей свободы, им всегда доставалось все внимание, которое родители могли дать детям. Мама откладывала в сторону свою живопись, свои дела и свою жизнь, внимательно выслушивала их личные драмы, а потом они с отцом обсуждали их, искали выход, ссорились, не соглашаясь — жизнь моих сестер полностью занимала их время и все эмоции.

А я… Ну, я-то всегда была в порядке. Как надоевшая настольная лампа, которую выбросить пока никак, потому что она идеально подходит к обоям. И лампа, конечно, не может ничего чувствовать. Она просто вещь, привычная — но вещь, и когда поменяются обои, от нее, наконец, можно будет избавиться.

Я поняла это в тот день, когда Лизка родила. Смотрела на папу, который пытался осознать факт, что настольная лампа тоже обладает чувствами, и это совершенно не укладывалось в его голове, а я смотрела на него и думала: я тупая. Они правы в этом, я ужасно тупая, потому что лишь полная тупица способна любить людей, даже не считающих ее человеком — не то что равным им человеком, а вообще.