В деревне Джоду провел четырнадцать месяцев и за все это время ни разу не видел Полетт, не получил от нее ни весточки. На смертном одре мать часто вспоминала свою подопечную и умоляла сына хотя бы разок повидаться с Путли, чтобы та узнала, как сильно тосковала по ней старая нянька на закате своей жизни. Джоду давно уже смирился с тем, что он и его былая подружка разойдутся каждый по своим мирам; если б не просьба матери, он бы не стал искать Полетт. Однако теперь, когда Путли была так близко, его охватило волнение: захочет ли она увидеться или вышлет слугу с отказом? Вот если б встретиться наедине, ведь так много накопилось, о чем поговорить. Впереди замаячила зеленая крыша беседки, и Джоду шибче заработал веслом.


4

Вопреки безрадостной цели поездки, на душе у Дити было удивительно легко; она словно чувствовала, что в последний раз едет этой дорогой, и хотела от путешествия взять сполна.

Медленно пробившись сквозь сумятицу проулков и базаров в центре города, повозка свернула к реке, где толчея стала меньше, а окрестности привлекательнее. Редко наезжавшие в город мать с дочерью зачарованно смотрели на стены Чехел-Сотуна — копии дворца сорока колонн в Исфахане, возведенной аристократом персидских кровей. Немного погодя миновали еще большее чудо с желобчатыми колоннами и высоким куполом в греческом духе — мавзолей лорда Корнуоллиса, снискавшего известность под Йорктауном и тридцать три года назад почившего в Гхазипуре; с громыхающей повозки Дити показала дочери статую английского губернатора. Вдруг тележка съехала на тряскую обочину, Калуа прищелкнул языком, осаживая быков. Дити с Кабутри обернулись посмотреть, что там впереди, и улыбки сползли с их лиц.

Дорогу занимала толпа человек в сто, а может, больше; под конвоем вооруженных палками охранников она устало плелась к реке. На головах и плечах людей покачивались узлы с пожитками, на сгибах локтей болтались медные котелки. Дорожная пыль на дхоти и блузах говорила о том, что путники идут уже давно. У зевак их вид вызывал жалость и страх, одни сочувственно цокали языком, но другие, ребятня и старухи, швыряли в толпу камнями, будто стремясь отогнать нездоровый дух. Несмотря на изможденность, путники вели себя на удивление непокорно, если не сказать дерзко — кое-кто отвечал зевакам теми же булыжниками, и такая бравада тревожила публику не менее затрапезной наружности.

— Кто это, мам? — прошептала Кабутри.

— Не знаю. Может, узники?

— Нет, — вмешался Калуа, показав на женщин и детей, мелькавших в толпе.

Они еще гадали, кто эти люди, когда один конвоир остановил повозку; начальник конвоя дуффадар [Дуффадар — в индийской колониальной полиции младший офицер индийского происхождения.] Рамсаран-джи ушиб ногу, сказал он, надо подвезти его к причалу. Дити с Кабутри тотчас подвинулись, освобождая место для высокого толстопузого человека в безупречно белой одежде и кожаных башмаках. Тяжелая трость и огромная чалма добавляли ему импозантности.

Возчик и пассажиры сильно оробели, но Рамсаран-джи нарушил молчание, обратившись к Калуа:

— Кахваа се авела? Откуда вы?

— Паросе ка гао се ават бани. Из окрестной деревни, господин.

Узнав родной бходжпури, Дити с Кабутри придвинулись ближе, дабы не пропустить ни слова.

Калуа наконец отважился на вопрос:

— Кто эти люди, малик?

— Гирмиты, — ответил дуффадар, и Дити негромко охнула.

Слух о гирмитах уже давно ходил в окрестностях Гхазипура; она никогда не видела этих людей, но слышать о них слышала. Им дали это имя по названию бумаги, куда их записывали в обмен на деньги [Гирмит — от англ. agreement, контракт, который индийцы заключали с британским правительством, чтобы отправиться в другие колонии, нуждавшиеся в рабочей силе.]. Семьи гирмитов получали серебро, а сами они навеки исчезали, словно канув в преисподнюю.

— Куда их ведут? — Калуа перешел на шепот, будто говорил о живых мертвецах.

— Корабль отвезет их в Патну, а затем в Калькутту, — ответил начальник. — Оттуда их переправят в место под названием Маврикий.

Дити уже не могла терпеть и, прикрывшись накидкой, вмешалась в разговор:

— А где этот Маврикий? Рядом с Дели?

— Нет, — снисходительно улыбнулся Рамсаран-джи. — Это морской остров вроде Ланки, только еще дальше.

Имя Ланки пробудило воспоминание о Раване [Раґвана — повелитель ракшасов, мифический десятиглавый владыка острова Ланка, персонаж эпоса “Рамаяна”, антагонист главного героя — Рамы. Согласно легенде, Равана десять тысяч лет предавался суровой аскезе и в награду Брахма наделил его даром неуязвимости от богов и демонов. Равана узурпировал власть над всеми тремя мирами (небеса, земля и преисподняя). На Ланке он основал царство ракшасов и сверг с небес богов, заставив их прислуживать в его доме, — Агни готовил еду, Варуна приносил воду, Ваю подметал пол. Чтобы избавиться от его тирании, бог Вишну родился на земле в облике смертного Рамы и долго пытался одолеть Равану в битве под Ланкой — отсекал ему головы, но те вновь отрастали. Тогда Рама поразил Равану в сердце “Стрелой Брахмы”.] с легионами демонов. Дити вздрогнула. Как же эти люди не грянутся оземь, ведая, что их ждет? Дити представила себя на их месте: каково знать, что ты навеки изгой, никогда уже не войдешь в отчий дом, не обнимешь мать, не разделишь трапезу с братьями и сестрами, не почувствуешь очищающего прикосновения Ганга? Каково знать, что до конца дней будешь влачить жизнь на диком, зачумленном бесами острове?

— Как они туда доберутся? — спросила она.

— В Калькутте их ждет огромный корабль, какого ты в жизни не видела, там уместятся сотни людей…

Хай Рам! Боже ты мой! Так вот оно что! Дити зажала рукой рот, вспомнив видение корабля над водами Ганга. Но зачем призрак возник перед ней, если она никак не связана с этими людьми? Что бы это значило?

Кабутри мгновенно догадалась, о чем думает мать:

— Ты же видела корабль, похожий на птицу, да? Странно, что он явился тебе.

— Молчи! — вскрикнула Дити.

Охваченная страхом, она крепко прижала к себе дочь.

* * *

Вскоре после того как мистер Дафти возвестил о прибытии Бенджамина Бернэма, на палубе послышались грузные шаги. Желтоватые бриджи и темный сюртук судовладельца были покрыты пылью, а сапоги густо заляпаны грязью, но поездка верхом явно его взбодрила, ибо на разгоряченном лице не отмечалось ни малейших следов усталости.

Мужчина внушительного роста и объема, Бенджамин Бернэм носил густую курчавую бороду, прикрывавшую его грудь наподобие сияющей кольчуги. Он вплотную приблизился к пятидесятилетнему рубежу, однако походка его не утратила юношеской упругости, а в зорких глазах сверкала искра, какая бывает у тех, кто никогда не озирается по сторонам, но смотрит только вперед. Его продубленное лицо потемнело — результат многолетних усердных трудов на солнце. Ухватившись за лацканы сюртука, он насмешливо оглядел команду и отозвал в сторонку мистера Дафти. Они коротко переговорили, после чего мистер Бернэм шагнул к Захарию и протянул ему руку:

— Мистер Рейд?

— Так точно, сэр. — Захарий ответил на рукопожатие.

— Дафти говорит, для новичка вы весьма смышлены.

— Надеюсь, он прав, сэр, — ушел от ответа Захарий.

Судовладелец улыбнулся, сверкнув крупными зубами:

— Как насчет того, чтобы устроить мне экскурсию по моему новому судну?

Бенджамин Бернэм излучал особого рода властность, предполагавшую в нем выходца из богатой привилегированной семьи, но впечатление это было обманчиво. Купеческий сын, он гордился тем, что всего в жизни добился сам. За два дня любезность мистера Дафти весьма обогатила Захария сведениями о Берра-саибе: скажем, несмотря на всю его фамильярность с Азией, Бенджамин Бернэм не был “здешним уроженцем” — “в смысле, он не из тех саибов, кто испустил свой первый крик на Востоке”. Сын ливерпульского торговца древесиной, он и десяти лет не прожил “дома” — “что означает старушку Европу, а не дикую глушь, откуда вы родом, мой мальчик”.

В детстве, рассказывал лоцман, парень был “чистый шайтан” — драчун, баламут и просто раззепай, которому светило всю жизнь скитаться по каторгам да тюрьмам, и чтобы спасти дитятко от уготованной ему судьбы, родители сплавили его в “морские свинки” (“так в старину индусы называли юнг”), которых каждый гнобил как вздумается.

Но даже строгости Ост-Индской компании не удалось усмирить паренька. “Как-то рулевой заманил его в каптерку, чтоб удли-будли [На урду грубоватое выражение для полового акта.] по-быстрому. Однако юный Бен, даром что шкет, не мандражнул, но схватил кофель-нагель и так отходил педрилу, что тот отдал концы”.

Во благо самому Бену его списали с корабля в ближайшем порту, которым оказался Порт-Блэр — британская исправительная колония на Андаманских островах. Служба у тюремного капеллана стала для парня школой наказания и милосердия, в которой он обрел веру и получил образование. “У проповедников рука тяжелая, мой мальчик, они вложат в вас слово Божье, даже если для этого придется вышибить вам все зубы”. Полностью исправившись, Бен отбыл в Атлантику, где какое-то время служил на “обезьяннике”, курсируя между Америкой, Африкой и Англией. В девятнадцать лет он оказался на корабле, на борту которого в Китай плыл известный протестантский миссионер. Случайное знакомство с преподобным переросло в крепкую долгую дружбу.

“Вот так оно там устроено, — рассказывал лоцман. — Друзья познаются в Кантоне [Современное название — Гуанчжоу.]. Китайцы держат бесовских чужеземцев в факториях за городскими стенами. Ни один чужак не смеет покинуть отведенную полоску земли и пройти через городские ворота. Некуда прогуляться или съездить. Даже чтоб сплавать на лодчонке, надо получить официальное разрешение. Никаких женщин — только сиди и слушай, как менялы подсчитывают монеты. Одиноко, словно мяснику в постный день. Некоторые не выдерживали, их отправляли домой. Кто-то ходил на Свинюшник, чтобы снять баядерку или надраться сивухи. Но не таков Бен Бернэм — когда не торговал опием, он шел к миссионерам. И чаще всего в американскую факторию, набожные янки были ему больше по вкусу, нежели коллеги из компании”.