Ох уж эти еврейские ученые мужи, занимающиеся иудаистикой, не уподобились ли они, как сказано в Книге пророка Амоса, тучным, самодовольным, кичливым коровам…

Напомню, к примеру, о судьбе такого гиганта, как Перец Смоленскин [Перец Смоленскин (1842–1885) — еврейский писатель, писавший на иврите.]. Чем была его жизнь? Странствия и нищета, страдания и лишения, и при этом он и писал, и сражался до последнего вздоха и умер в конце концов в полном, ужасающем одиночестве — ни одной живой души не было рядом, когда отлетала его душа…

А что выпало на долю друга и товарища моей юности, самого великого из поэтов последних поколений, Шауля Черниховского? Разве здесь, в Эрец-Исраэль, не случались дни, когда наш великий поэт голодал, не имея куска хлеба…

И вообще с самого начала моей литературной и общественной деятельности и до сего дня я всегда считал (и по-прежнему считаю), что сила и величие писателя обусловлены его пафосом, его постоянной войной со всем обыденным и общепринятым! Конечно, изящный рассказ и утонченные стихи — это вещи приятные, расширяющие наш кругозор, но они все-таки не считаются великими произведениями. От великого творения народ требует, чтобы несло оно в себе благую весть, пророчество, новый, свежий взгляд на мир, а самое главное — некий нравственный идеал…

Ведь всякое произведение, лишенное пафоса, лишенное нравственного идеала, в конечном счете является в лучшем случае не более чем фольклором, орнаментом, милым художественным рукоделием, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Таковы, например, рассказы Агнона, в которых порой можно найти некую прелесть, но в большинстве случаев не обнаруживаешь ни привлекательности, ни напряженных нравственных исканий, а только какое-то кокетство, и уж чего в них точно нет, так это вдохновения. И пронзительного слияния трагической эротики с трагической религиозностью наверняка не сыщешь в них. А что до нравственного пафоса, то у Агнона и ему подобных нет на него и намека.

Без преувеличения можно сказать, что в каждом великом художнике-творце присутствует частица священного духа и есть нечто пророческое. Разве Иван Тургенев не создал в своем прекрасном романе “Отцы и дети” образ нигилиста Базарова еще до того, как появился нигилизм в России? А Федор Достоевский? Разве его “Бесы” не возвестили с поистине пророческой точностью приход большевизма?

Нам определенно не нужна умилительная и слезливая литература. Мы давно уже устали от описаний быта еврейского местечка времен великого писателя Менделе Мохер Сфарима [Менделе Мохер Сфарим (Менделе-книгоноша, наст. имя Шолем-Яков Абрамович, 1835–1917) — еврейский писатель, основоположник светской литературы на идише, многие его произведения носят сатирический характер.], мы уже сыты человеческим материалом, сплошь состоящим из нищих, ешиботников, тряпичников, всякого рода бездельников, занятых одной лишь словесной казуистикой. Нам, на нашей земле, необходима нынче по-настоящему новая литература, ее героями должны стать новые, активные, а не пассивные типы женщин и мужчин. Речь не идет, не приведи господь, об идеально-плакатных типах, я говорю о людях из плоти и крови, о личностях с сильными страстями, трагическими слабостями и даже с острейшими внутренними противоречиями — о героях, которыми молодежь может восхищаться, о героях, чьи идеи и дела могут стать источником вдохновения и воспитательным примером. Я говорю о наших современниках, а также эпических и трагических образах из древней истории нашего народа — словом, о тех, кто вызывает восхищение и уважение, а не отвращение и жалость. Не нужны нам ни сваты, ни шуты, ни ходатаи, ни синагогальные старосты, ни нищие — эти персонажи местечкового фольклора. Сегодня на нашей земле нам нужны подлинные герои и героини, созданные литературой ивритской и литературой европейской.

* * *

Однажды дядя Иосеф произнес примерно следующее:

— Вот, дамы и господа, я ухожу бездетным, и книги мои — они мои дети, в них я вложил все самое лучшее, что есть во мне, и после моей смерти они и только они донесут до новых поколений дух мой и чаяния мои…

На это тетя Ципора заметила:

— Ну, Ося. Полно тебе. Ша. Хватит, Осенька, хватит. Ведь врачи запретили тебе волноваться. И чай твой уже остыл, теперь он совсем холодный. Нет-нет, дорогой мой, не пей этот чай, я немедленно налью тебе свежий.

Случалось, что, негодуя на лицемерие и низость своих противников, дядя Иосеф даже повышал голос, но до грозного рыка никогда не доходил, его повышенные тона скорее напоминали тонкий визг, женские всхлипывания, а не гнев пророка, полный презрения и осуждения. Бывало, стучал он своей хрупкой ладошкой по столешнице, но удары его больше походили на поглаживания. Как-то раз, обличая большевизм, а быть может, партию “Бунд” [Еврейская социалистическая партия, считавшая себя представителем интересов еврейского рабочего класса в Восточной Европе.] или распространителей “еврейско-ашкеназского жаргона” (так именовал он язык идиш), дядя перевернул и пролил себе на колени кувшин лимонада, в котором плавали кубики льда. И тетя Ципора, которая в своем фартучке стояла у двери за его спиной, кинулась к нему и, наклонившись, принялась собирать фартуком воду с его брюк, а затем, извинившись, подняла и увела дядю в спальню. Буквально через считаные минуты он, переодетый во все сухое, возвращен был кругу своих почитателей, ведущих тем временем негромкую беседу о гостеприимных хозяевах, живущих прямо-таки как голубь с голубкой.

Он относился к ней, как отец относился бы к дочке, родившейся у него на старости лет, а она к нему — словно к ребенку, утешению и забаве, ребенку, что оберегают как зеницу ока. Порою сплетают они пальцы — ее, пухленькие, и его, почти прозрачные, — на краткий миг обмениваются взглядами и тут же, смущенно улыбнувшись друг другу, опускают глаза.

Бывает, она с нежностью развязывает его галстук, помогает ему снять обувь, укладывает его на кушетку, чтобы он немного отдохнул, — печальная его голова покоится на ее груди, и он, сухонький, льнет к ее пышному телу.

А то стоит она одна на кухне, моет посуду и плачет беззвучно, а он подходит к ней сзади, кладет ей на плечи свои розовые ладошки и начинает посвистывать, посмеиваться, причмокивать, словно изо всех сил старается успокоить малышку, а возможно, и самому стать для нее младенцем.

11

Иосеф Клаузнер родился в 1874 году в Литве, в местечке Олькеники, и умер в Иерусалиме в 1958 году. Когда ему было десять лет, Клаузнеры переехали из Литвы в Одессу, там он из хедера [Еврейская школа.] перешел в реформированную ешиву [Еврейское высшее учебное заведение.], а уж оттуда — в мир палестинофилов “Хибат Цион” и Ахад-ха-Ама [“Хибат Цион” — предтеча сионистского движения, возникло в 1880-х годах как ответ на еврейские погромы в России. Ахад-ха-Ам (Ушер Гинцберг, 1856–1927) — еврейский писатель и философ, считавший, что Палестина должна стать духовным центром еврейского народа.]. В девятнадцать лет напечатал он свою первую статью “Новые слова и каллиграфия”, в которой призывал расширить границы иврита, сделать его более живым за счет включения и ассимиляции слов из других языков. Летом 1897 года он поступил в Гейдельбергский университет, поскольку университеты царской России были закрыты для евреев. В Гейдельберге в течение пяти лет он изучал философию у профессора Куно Фишера. Пять лет, проведенных в Гейдельберге, кроме философии и истории, приобщили его к истории литературы и востоковедению, дали возможность изучить семитские языки (он владел пятнадцатью языками, в том числе санскритом, арабским, греческим, латинским, арамейским, персидским, амхарским).

Черниховский, его друг еще по Одессе, в те годы изучал в Гейдельберге медицину, их связывали глубокие духовные отношения. “Пламенный поэт! — бывало, говорил о Черниховском дядя Иосеф. — Ивритский орел, который одним крылом касается Танаха и пейзажей Ханаана, а другое простирает над всеми просторами новейшей Европы!” А иногда он характеризовал его так: “Невинная и чистая душа ребенка скрывается в крепком, как у казака, теле!”

Дяде Иосефу выпала честь быть делегатом первого Сионистского конгресса, состоявшегося в 1887 году в Базеле, — он представлял там еврейских студентов. Был он делегатом и других сионистских конгрессов (третьего, пятого, восьмого, десятого), а однажды даже обменялся несколькими фразами с самим Герцлем [Теодор Герцль (1860–1904) — основатель Всемирной сионистской организации, предсказал создание государства Израиль.] (“Он был красивым человеком! Красивым, как ангел Божий! Лицо его излучало свет! Черная борода на одухотворенном лице делала его похожим, как нам казалось, на одного из древних ассирийских царей. А глаза его, глаза его я запомню до последнего своего часа — у Герцля были глаза влюбленного юноши-поэта, горящие, проникающие в душу, завораживающие каждого, кто заглянет в них. И высокий лоб также придавал ему царское величие!”).

Вернувшись в Одессу, Иосеф Клаузнер посвятил себя литературному труду, преподаванию и сионистской деятельности — пока не получил в наследство от Ахад-ха-Ама (Иосефу было тогда всего лишь двадцать девять лет) пост редактора “Ха-Шилоах”, ведущего ежемесячника новой ивритской культуры. Следует подчеркнуть, что самого слова “ежемесячник” иврит тогда не знал, и Ахад-ха-Ам оставил дяде Иосефу в наследство “Михтав ити” (в буквальном переводе на русский “периодическое письмо”), а молодой редактор мигом превратил его в ярхон (“ежемесячник”, от ивритского слова яреах — “месяц”).

В детстве я больше всего уважал дядю за то, что он, как мне рассказали, создал и подарил нам несколько простых, обиходных слов — слов, которые, казалось, существовали всегда, были широко распространены и известны испокон веков. Представьте себе, что в русском языке не было бы таких слов, как “карандаш”, “льдина”, “рубашка”, “теплица”, “сухарь”, “груз”, “подъемный кран”, “носорог”, “одноцветный”, “монотонный”, “многоцветный”, “разнообразный”, “пестрый”, “чувственный”… Все эти слова ввел в иврит Иосеф Клаузнер, а без него я бы писал “свинцовым резцом”, надевал по утрам ту одежду, которую библейский Яаков подарил своему любимому сыну Иосифу, и не знал бы, как выразить такое понятие, как “чувственность”, не придумай для нас мой дядя-пуританин нужного слова.