К частоколу этапного острога подошли уже в глубоких сумерках и под густым снегопадом. Усталых арестантов быстро разогнали по казармам: мужиков — в одну, девок и баб с детьми — в другую.

Оказавшись на нарах, Устинья вдруг обнаружила, что цыганки Катьки, к которой она уже успела привыкнуть, нигде не видно. Ей сразу же стало не по себе.

— Тётка Матрёна, а где ж цыганка-то наша? — пересилив себя, вежливо спросила она у рябой бабы.

— А ты не видела? — отозвалась та. — В каморку дальнюю её загнали. Видать, совсем уж что-то страшное сотворила, копчёная, — раз её отдельно запирают…

«Господи! — ужаснулась Устинья, вспомнив, что она целый день прошла рядом с этой «страшной» цыганкой и, хоть убей, не заметила в ней ничего опасного. — Не злая совсем… Весёлая… Пела как! И кто б подумать мог! Это что же хужей смертоубийства сотворить-то можно было?!»

Бренчание цепей вокруг не стихало. Вокруг возились с плачущими детьми или устраивались на ночлег три десятка женщин. Одна дёргала гребнем волосы, другая отпихивала к краю нар лежащую пластом соседку, третья плакала… Рядом с Устиньей сидела девка со спутанной косой, выпавшей из-под намокшего от снега платка. Она держалась рукой за щёку и, сгорбившись, тихо стонала. С минуту Устинья сочувственно наблюдала за ней. Затем, набравшись смелости, спросила:

— Чем мучишься, милая?

— Ох, отста-ань… — простонала та, почти не разжимая губ. — Всё едино не поможешь…

— Зубы болят?

— Спасу не-е-ет… Ещё в пересыльном начали… — Девка едва говорила сквозь слёзы, и Устя видела, что ей действительно худо. — А как цельный день по холоду прошла, продуло наскрозь, так совсем… Ой, матушки мои, помру этой ночью… Как бог свят, помру…

— Дай я погляжу! — подсела ближе Устинья. — Ты не думай, я умею! Хуже не будет, вот тебе крест, дай только гляну!

— Да ну тя, остуда… Ещё чего! — почти с ненавистью процедила девка и отодвинулась подальше. — Ишь, фершал нашёлся! Ой, мамонька, помираю-ю…

— Как знаешь, — огорчённо сказала Устя. Было тоскливо и жутко, хотелось плакать. Тихонько откусив от холодного зачерствевшего пирога, она подумала о Ефиме. «Он-то там с братом хоть… Всё не так страшно, да и кто их обидит, здоровущих этаких? А тут… Цыганка такой доброй показалась, а на-ко — опасная! И эти все… Тоже ведь не за ясные глазки сюда попали! И убивали, поди, и резали… Господи, как же теперь спать-то? Ведь глаза закрыть не насмелишься! В тюрьме, в одиночке, и то спокойней было…»

Долго предаваться тягостным мыслям Усте не дали: девка, которая мучилась зубной болью, с коротким звериным стоном повернула к ней перекошенное лицо:

— Слышь… Как тебя… Коли умеешь — давай… Хуже чем есть, уж верно, не сделаешь… Помру — и на том спасибо!

— Не бойся, — с облегчением сказала Устинья, придвигаясь ближе. — Как тебя звать-то? Марья? Ну и ладно, а я — Устя… Покажи. Вот сюда, под лучину, ложись. А лучше мне на колени голову положи. Ох, боже мой, да как же это ты?!.

У Марьи оказался чудовищных размеров флюс, от которого разнесло втрое левую щёку. Десна раздулась и налилась гноем так, что страшно было смотреть. С минуту Устинья сосредоточенно рассматривала её. Затем подняла голову и, обведя взглядом женщин, решительно спросила:

— Милые, у кого ножик есть? А если бы ещё водки…

— Нешто водку пьёшь, красавица? — с усмешкой спросила тётка Матрёна. — Вроде молода ещё…

— Не пить, — коротко сказала Устинья. — И нужно совсем малость.

— У караульных узнаю, — сомневаясь, сказала тётка и пошла к дверям.

Вскоре она вернулась.

— Двоегривенный за стопку!

— Годится! — обрадовалась Устинья. — У меня и есть! Неси скорей!

— Ой, не дам резать! Ой, убери ножик, ведьма! — заблажила Марья, увидев, как Устинья прокаливает лезвие, медленно поворачивая его на пламени. — Ой, бабы, заберите её от меня, зарежет, к лешему! Ой, смертушка пришла, спасите-е-е!!!

— Не. Эта девка умеет. Знает, что делает, — вдруг сказала тётка Матрёна. — Ты, дура, лучше лежи да не дёргайся. Устька, не подержать ли её?

— Зачем? Не надо, — спокойно отказалась Устинья. И, глядя прямо в круглые от страха глаза Марьи, велела: — Ты не голоси, а меня слушай. Только каждое словечко, каждое-каждое… Ежели хоть одно пропустишь — заговор не поможет, а надёжа-то на него главная! Слушай да не пропускай! А глаза лучше закрой, так слова в самый разум пройдут. Заговор прочту — а потом только с ножиком подумаем, может, и не придётся вовсе… Ну, с богом! Во имя отца-сына и Святого духа! Встану благословясь, пойду перекрестясь из избы в двери, из дверей в сени, из сеней в ворота, из ворот — во чисто поле…

Голос Усти звучал мягко, спокойно, напевно. Под монотонную речь сама собой накатывалась дрёма. И, когда измученная Марья наконец сомкнула глаза, Устинья резким и точным движением вскрыла нарыв. Хлестнул густой гной пополам с кровью. Марья издала дикий вопль, торчком села на нарах, замахнулась кулаком… И вдруг по её лицу расплылось выражение неземного блаженства.

— Ой-й-й… Царица небесная… Хорошо-то ка-ак… У-у-устька-а… Благодарствую, родимая!

— Всё! — Устинья, улыбнувшись, вернула нож хозяйке. — А крику-то было, шуму — ровно дитё малое! Вот теперь набери водки в рот, прополощи как следует — да не вздумай, дура, сглотнуть! Вон туда, в кадку, всё выплюнь! Эх, кабы ромашка у меня была аль зверобоя настой… Ничего-то сейчас ещё не сыщешь, так хоть водка пойдёт.

Испугавшиеся было каторжанки весело загомонили. Марья, выплюнув остатки водки в бадью у дверей, повернулась — и все увидели, что она красавица. Из-под изогнутых бровей смотрели припухшие от слёз большие карие глаза с густыми ресницами. Потрескавшиеся от холода губы были розовыми, пухлыми.

— Да ты красотка какова, когда без дули-то! — расхохоталась тётка Матрёна. — И за что таких касаточек в каторгу берут? Деревню, что ль, подожгла?

— Что я — басурманка какая? — насупилась Марья. Улыбки на её лице как не бывало. — Никакую не деревню, а барина порешила!

— Ишь ты, барина! — недоверчиво покачала головой Матрёна. — Кто ж тебя до него допустил-то?

— Сам и допустил, паскудник старый… — с непрошедшей ненавистью процедила Марья, обеими руками встряхивая косу и отбрасывая её за спину. Каштановая медь волос осыпала спину девушки густой волной. — На деревне меня увидал и враз сказал: «Двадцать шестой будешь, ягодка!» А другие двадцать пять у него в усадьбе жили… Всю красоту с поместья себе собрал, греховодник! Ой, как мать-то моя выла, как отец у него в ногах валялся… Жених же у меня был, Васенька… С малых лет сосватаны были! Так барин Васю — в рекрута без очереди, отца — на конюшню, а меня — себе в комнаты полы мыть! И сразу же хватать начал, рассукин сын! А сам-то — старый, в чём только душа держится, плешивый, губа трясётся, слюни висят… И этак мне гадостно стало, что я его евонной же штуковиной… На столе там, тяжёлая, лежала… Из него и дух вон! А меня, грешную, сверху на него ещё и вытошнило! — Марья махнула рукой, горько усмехнулась. По её щеке медленно сползла одинокая слеза.

— Это что… А мы вот управляющего в яме закопали! — раздался голос из тёмного угла. — Таков же был, как барин твой. Как увидит девку справную — сейчас лапать! А тех, кои ему перечили, заставлял колодцы рыть… Сучок немецкий! Ох, и надсадились мы над теми колодцами! У меня по сей день нутро ноет! А он, змеёныш, ещё придёт и смотрит, как мы жилы рвём, усмехается… Да только зазеваешься — он за титьки-то и хвать! У-у… Надоел он мне этак, я его в сердцах в колодец-то локтем и пихнула! Только пятки брыкнули! Переглянулись мы с девками — и ну его землёй забрасывать! Он было прыгать, орать… Да нас-то восемь! Живо справились…

— Ещё бы — восемь-то! Как не справиться! — насмешливо дёрнула плечом девчушка лет шестнадцати. Её круглое лицо было испорчено глубокими ямками. — А я вот своими силами барыню на тот свет спровадила!

— Это она тебя этак? — глухо спросила Устя.

— Щипцами, — кивнула бывшая горничная. — И ладно бы меня одну… Но когда она за сестрёнку взялась! Нет уж, думаю, иродица, не дам тебе над Маланькой моей издеваться! Есть Бог на небе! Табуретку схватила — и как есть по башке! И ещё раз! И ещё! Башка-то и надвое…

— Господи! — изумлённо сказала Марья. — А я-то, грешным делом, думала, что одна такова буду! — Она вдруг вскочила и загоревшимися глазами обвела женщин. — А ну, бабьё да девки, кто не боится рассказать — за что каждая по Владимирке пошла?! Давайте, как на духу! Нам вместе небось не один годок коротать! Обчество знать должно!

Через час выяснилось, что из двадцати восьми каторжанок двенадцать осуждены за убийство или покушение на своих владельцев. Три не донесли на подруг и попали под статью о соучастии. Ещё несколько сторожили или помогали держать. Одна подожгла господский дом, приперев дверь, а заодно и ставни в комнате барина. Все эти были по приговору суда жестоко наказаны кнутом и сами дивились, что выжили.

Две молодые бабы сознались в том, что ночью, провалившись в мёртвый сон во время страды, «заспали» собственных детей. Другая крестьянка, отбиваясь от домогательства, нечаянно убила своего свёкра кочергой. Белобрысая, в конопушках, девка-чухонка по-русски не говорила совсем, а жестов её хватило лишь на то, чтобы насмешить всю казарму. Чёрная и носатая еврейка поведала с неугасшей страстью о том, как держала шинок в Могилёве и съездила сковородой по уху вымогателя-пристава.