— Что «дура», что «на кой»? И ничего не «жидовская жила»! И вовсе не «всё племя за грош удавится»! Да кому это надо и кто это стерпит, я вас спрашиваю — по шесть разов в месяц ему платить?!

Только одна пожилая женщина, не сказав ни слова, легла и отвернулась лицом к стене. Никто не стал её теребить.

— Ну а я, бабы, не барина и не свёкра, а мужа законного прибила до смерти, — спокойно сказала тётка Матрёна.

— Что ж так? — опасливо отодвинулась от неё соседка.

— А вы на меня гляньте… Ведь места живого нет! Смертным боем всю жисть бил — вот только не принимал меня Господь! У меня все рёбры переломаны да срослись вперекось… А теперь? Вот, иду с вами в Сибирь… Нешто плохо? Думаю себе: что ж ты, дура, двадцать годов-то терпела? Битьё да муку примала?

— Твоя правда, — донёсся возглас от дверей. — Все мы тут поротые-перепоротые…

Матрёна кивнула, не дав договорить:

— Нет, девки, нашей сестре только и житьё, что на каторге!.. Я как в тюрьму-то попала — кажин день молилась и спасибо Богородице пречистой говорила! Самые светлые да спокойные мои денёчки то были! Лежишь — хлеб жуёшь, на допросы ходишь… Благода-ать!

Все расхохотались.

— Вот ведь притча-то… — вытирая слёзы и смеясь, говорила Марья. — Девки, что ж это мы за каторжанки негодящие?! Хоть бы одна за поджог на деревне аль за убивство по корысти какой… Устька! Ты-то, случаем, не на большой дороге с кистенём грабила?

— Меня засечь насмерть собирались, — тихо созналась Устинья. — А муж мой не дал… Теперь он — за убийство, а я — за соучастие…

Договорить она не смогла: горло сдавила судорога. Но вокруг уже сочувственно кивали, и никто не требовал от неё продолжать.

— Вот ведь дела так дела-а… — Марья покачала головой — и вдруг прыснула: — Ой, девки, а я-то как боялась с вами на дорогу выходить! Как есть, думаю, со злодейками придётся идти! Страсть-то какая!

Вокруг расхохотались так, что стало ясно: подобные мысли посещали не одну Марью.

— А давайте, девки, вот что… Споём, что ли?

— А начальство-то не осерчает? — нахмурилась искалеченная щипцами Прасковья.

— Нешто мы бунтуем? — махнула рукой Марья. — И нешто начальство страшнее барыни твоей? Эх, цыганки нашей нет, у ней бы лучше получилось… Ну да уж как выйдет, — и она запела слабоватым, но звонким голосом:


Как у нашего попа, у рославельского,
Повзбесилась попадья, посвихнулася!
Наш рославельский поп был до девок добр!

— Нету денег ни гроша, зато ряса хороша! — подхватили те, кто знал песню. Устинья слышала её впервые и потому не подтягивала, но смотреть на поющую Марью было приятно, и сердце больше не ныло.

Ночью она не могла заснуть. Лежала, прижималась щекой к мягким, подаренным мужем варежкам, потихоньку отщипывала от своей краюшки, ёжилась от холода (прогоревшая печь быстро остыла), улыбалась, думала.

«Вон оно как вышло… Все мы тут одинакие почти. А я, глупая, тряслась… У мужиков, поди, по-другому… Мы-то все, как одна, впервой идём, а там-то бродяги есть — и по три раза, и по пять в Сибирь ходили! И убивцы настоящие, не то что мой Ефим… И как он там? Спит, поди, — тяжело нынче пришлось… Даст Бог, дальше легче будет. Вон еда какова хороша! Да каждый день! Да девки с бабами вовсе добрые… Жаль их, бедных… Да только всяко теперь лучше, чем на воле-то было! И им, и мне. Одно худо — с Ефимкой и не перевидаться никак… А вдруг и получится? Вон, за две гривны водки добыли враз! Может, так же можно и упросить, чтоб хоть поговорить с мужиком дали? Кабы законным мужем был, может, легче было б… А кто ж нам даст сейчас повенчаться-то? Узнать бы…»

Додумать Устинья не успела: звякнула откинутая щеколда, скрипнула дверь. На пороге нарисовалась бесформенная фигура часового.

— Бабы! Которая тут Шадрина? Вставай, выходи!

Устинья испуганно вскочила:

— Я Шадрина! Чего надо, дяденька?

— Выходь!

Накинув платок и дрожа от холода, Устя вышла в сени.

— Чего надобно? Зачем побудил?

— Иди вон туда! — усмехаясь, приказал немолодой солдат, махая рукой на каморку в конце коридора, отгороженную рваной тряпкой. — Ступай, да пошибче!

— Ещё чего! — Устинья прижалась спиной к ледяным брёвнам. — Никуда я с тобой не пойду! Нет такого закона! Сейчас голосить начну, всё начальство вскочит! Я мужняя жена! Не смей трогать, охальник, не то как раз…

— Да ты сдурела, что ль?! — обиженно буркнул солдат. — Я те в дедки гожусь! Бежи, дурында, мужик твой тебя дожидается!

Устинья ахнула, рванулась мимо часового — и упала, запутавшись в тяжёлых цепях. Ручные кандалы оглушительно грохнули о чёрные доски.

— Да тише ты! — хохотнул солдат. — И впрямь унтера разбудишь!

Но она уже ничего не слышала. Вот метнулась в сторону ветхая занавеска, пахнуло вонью прелой соломы — и Устинью в кромешной темноте поймали знакомые, сильные, горячие руки.

— Устька… Господи… Игоша моя болотная! Сколько дён-то не видались?! Изголодался, как волк зимой… Сил уже никаких нет… Как ты? Ну, как ты без меня-то? Как шла нынче? Не забижали? Если чего, ты скажи, я этих баб одним пальцем…

— Ой, дурак… Ой, молчи… Ой, Ефимка, да как же? Да почему ж?.. — не могла поверить нежданному счастью Устинья. — Ты как это сделал-то? Нешто можно?! Как бы потом нам с тобой хуже не было б… Может, назад лучше, пока не поздно?.. Ты как служивого уломал?!

— Велика мудрость… — громко засмеялся Ефим, и Устя поспешно зажала ему ладонью рот. — Мужики научили! Дай, говорят, ему гривенник, он тебе сам твою бабу выведет… Я поначалу не поверил, думал — для смеху врут! А Кержак говорит: какой смех, когда у нас артель?.. Можно, Устька! Здесь за деньги-то всё, оказывается, можно! Хоть каждую ночь вместе ночуй. Никто и не спросит!.. А ты знаешь, что те, которы не первый раз идут, все разом кандалы с ног у себя постягивали?! В них, говорят, спать несподручно, нехай рядом полежат!

— Да ну тебя!.. Придумаешь тоже! — фыркнула Устинья. — Как это можно — без кузнеца-то?!

— Да ей-богу ж, поснимали! И ловко так! Сапоги стянули, портянки размотали — и железа уж на босой ноге болтаются! А потом один ногу с кандалом под дверной косяк подставляет — а другой плечом на ту дверь нажимает! Сплюснут эдак железку-то — и стягивают через пятку! Пособили друг дружке — и захрапели, как у тятьки на полатях! Вот как бог свят, я завтра так же сделаю!

— Ой, господи… Подождал бы ты пока, Ефимка, а? — снова заволновалась Устя. — Экий варнак бывалый мне выискался… Доснимаешься «через пятку», гляди!

— Антипка тоже собирается! — заверил Ефим, и Устинья, слегка успокоившись, вздохнула:

— Жаль, бабам так же нельзя… Нас-то на голу ногу ковали, в тесное железо… — но тут же забыла обо всём на свете, прижавшись к широкой груди Ефима. — Господи, Ефим… Разбойничья твоя душа, нешто мы счастья дождались?! Да не рви рубаху мне, дурной!!! Жалко же!!! С утра уж пойдём, когда мне зашивать-то?! Да не сюда… Да не здесь же! Ох, пожди, я сама лучше…

— Да где ж тут у тебя?.. Тьфу, будь они неладны, железки эти… У бабы собственной не найдёшь чего надо! — Ефим, ворча и смеясь, стиснул свою невенчанную жену в руках — тёплую, дрожащую, живую… Всё, как во сне, который ночь за ночью сводил его с ума в тюрьме. Там казалось — не держать больше в охапке этой шальной девки… Не падать головой в горячую грудь, не целовать, не пить её взахлёб, как ключевую воду в жаркий полдень, не умирать от запаха — горького, сухого… — Устька… Видит бог, никого, кроме тебя, не надо… Помирать буду — не забуду… Полынь ты моя… Лихо лесное… Теперь уж — вместе! До смерти… Никому не отдам, убью… Сдохну — а не отдам!

— Да кто отнимает-то, глупый?.. Тише… И так твоё, всё твоё… Ох, Богородица пречистая, счастье-то… Вот тебе и каторга!

Уже перед рассветом зевающий солдат отвёл Устинью в камеру. Она прокралась в темноте на своё место, упала на нары рядом с Марьей и уснула мгновенно, со слабой, недоверчивой улыбкой на губах.


Утро принесло новые радости. Оказалось, что на этапе можно купить кожаные подкандальники. Поскольку деньги теперь у каторжанок водились, каждая уселась, шнуруя обновки.

— Вот ведь толково придумали! — нахваливала тётка Матрёна. — А я-то вчера весь день про сапоги думала… Так голенища-то под железо не пропихнёшь!

Хватило денег и на вторую нужную вещь: пояс с ремешком. Он позволял подвешивать ножные кандалы за середину. Теперь, когда тяжёлая цепь не волочилась по мёрзлой земле, идти было гораздо легче, и арестантки заметно повеселели.

Сразу же за воротами к Устинье пристроилась цыганка Катька.

— В «секретке» сидела, алмазная моя, где ж ещё… — с досадой ответила она на осторожный вопрос. — Мне, разнесчастненькой, теперь до самого Иркутска от вас отдельно ночевать! Да ещё на ночь на цепь к стене, как собаку, пристёгивают! У-у, чтоб им всем…

— Да за что же это, Кать? — испуганно спросила Устя.

Цыганка только махнула рукой и несколько минут шла, глядя в сторону чёрными угрюмыми глазами. А затем вдруг рассмеялась — так звонко, что Устинья подпрыгнула от неожиданности:

— Да что ты?! Блажная, что ль?

— Ой… Устька… Золотенькая, ты бы рожу-то эту видела… Того начальника, на которого я с ножницами-то в Медыни кинулась! Вспоминать почну — злюсь, не могу, так бы и убила, борова паскудного… А как морду его представлю! Он ведь под стол от меня залез, креслом загораживался да верещал, как порося недорезанное! — цыганка вновь расхохоталась. Отсмеявшись и вытерев слёзы, уже спокойнее сказала: — Я тут, как ты: из-за мужика. Конокрад мой Яшка. Такой, что и могила не исправит! Видит бог, он в аду из-под самого Сатаны жеребца выкрадет! Ничего с ним не поделаешь, и сам не рад — а на чужую лошадь спокойно глядеть не может! Сколько раз его били, сколько раз вязали, сколько в полицию таскали… А уж сколько я его из тюрьмы вытаскивала — ой! За те деньги уж можно было ему цельный конный завод купить! Так нет — выйдет на волю, и за старое… И ведь дети у нас в таборе!