— Идём грибы искать! Рано ещё, конечно, но хоть сыроежку сгрызть…
С грибами им неожиданно повезло: в низком молодом ельнике в самом деле отыскались ранние сыроежки с серыми и розовыми шляпками, и цыгане испекли их над костром. Быстро, обжигаясь и давясь, заглотали — и с тоской уставились друг на друга. Было очевидно, что на таких харчах далеко не уйдёшь.
— Надо на работу подряжаться, морэ, — хмуро предложил Лёшка, глядя, как над сизыми макушками елей поднимается розовое, влажное, укутанное золотистым туманом солнце. — Пойдём в город, порасспросим… Неужто стройки не найдём? Здесь — не Москва, авось паспортов не спросят.
Сенька упрямо мотнул головой.
— Сразу ведь всё равно не заплатят. Месяц отпашем — тогда только… А за месяц неизвестно куда наших завезут! И ни одной тряпочки на кустах не останется! Нет, Лёшка. Торопиться надо.
— С голоду сдохнем, — напомнил Лёшка. Сенька молчал, глядя в прозрачные язычки пламени. Он понимал, что друг прав и что на одних сыроежках далеко не ушагаешь. Но всё равно нужно идти и идти, не сводя глаз с придорожных кустов, не пропуская ярких лоскутков, что лишь тогда они найдут своих… Что, возможно, ещё немного — и они догонят… Ведь должны же эшелоны стоять иногда! Хоть ночью!
— Так ведь и мы ночью спим, — напомнил Лёшка, и Семён, вздрогнув, сообразил, что думал вслух. Он поднял глаза на друга, криво усмехнулся, увидев его испуганное лицо.
— Боишься, что ночью идти заставлю?
— А кто тебя, дурака, знает… Ума-то нет! — пробурчал Лёшка.
Семён отмахнулся, вздохнул и поднялся.
— Ладно… Идём.
Уже в темноте они дошагали до городка, чернеющего на фоне закатного неба крышами, трубами и накренившейся колокольней, забрались под пустой вагон на заросших полынью путях — и уснули. А наутро Лёшку разбудил истошный визг, и он, едва продрав глаза, понял: ни одна гаджи так вопить не сможет.
Вскочив на перрон, цыгане увидели небольшую толпу, двух рассерженных железнодорожников — и непонятное, смахивающее на чёрта, встопорщенное существо, которое прыгало на месте от негодования и верещало так, что закладывало уши. В первый миг Семён даже попятился, а Лёшка испуганно схватился за плечо друга. Но через минуту оба расхохотались: цыганка была до самых глаз вымазана угольной пылью. С лакированно-чёрного, как у негра, лица сверкали зубы и белки глаз. Цыганка потрясала кулаками и вопила не останавливаясь:
— Смотрите вы на них, а?! Я советский уголь украла! Ага, ага! И съела его весь! Прямо полвагона съела, а вторые полвагона с собой заберу, на зиму засушу!
— Да ты, дура, понимаешь, что не положено в товарняках ездить? — тщетно пытался перебить её пожилой сердитый железнодорожник. — Да как ты туда влезла-то, чёртова кукла? На какой станции? Надо тебе ехать — покупай билет и ехай! Хоть в мягком, хоть в жёстком, хоть…
— В мягком?! Да чтоб твой отец на тот свет в мягком ехал, откуда у меня деньги?! А?! Деньги, я тебя спрашиваю, у меня откуда?! Посмотри на меня, я рваная, босая и несчастная! Ты заплатишь, чтобы я в тот мягкий уселась?! Кому, я спрашиваю, кому я в вагоне мешала? Какой-такой советский уголь воровали, а-а-а?! — заголосила вдруг цыганка на такой пронзительно-режущей ноте, что зажмурились все, а пожилой железнодорожник даже присел. Второй служащий — молодой парень, почти мальчишка с выбивающим из-под фуражки соломенным вихром, гневно замахал на цыганку руками, топнул ногой:
— Да захлопнись ты… гудок фабричный! Понимаешь, что это против власти преступление — в товарняках ездить?! Этот состав с польской границы шёл! Ты в нём с самой Варшавы ехала, небось? Шпионка?
— Что? Я?! Шпивонка?! — задохнулась от возмущения цыганка. Всплеснув руками, она набрала было воздуху для нового вопля, но молодой железнодорожник решительно схватил её за руку.
— А ну перестать орать! Идём! В милиции разберутся, откуда и куда ты в том вагоне ехала! Ваших-то, иностранных цыганских шпионов, сейчас по всей стране вылавливают! Велено следить!
— Родненький! — ахнула цыганка, и голос её сразу сел до сипа. — Золотенький, да ты что? Да какая я шпивонка, что ты себе в голову забил? Мы же цыгане, просто цыгане! По каким-таким я шпивонским делам ехала, я же к мужу верталась, я…
— Вот ты где, проклятая! — вдруг загремел над платформой суровый голос. И железнодорожники, и цыганка обернулись на него — и уставились на идущего спорым шагом прямо к толпе цыгана в измятой рубахе, с кнутом за поясом и мрачным выражением лица. Чёрные волосы стояли торчком, как у лешего. Из-под насупленных бровей грозно блестели глаза.
— Вот ты где, зараза! — на ходу лихорадочно импровизировал Семён, стараясь не думать о том, что будет, если железнодорожники уже успели свистнуть милицию. — Вот ты где, дура проклятая! Да на кого ты похожа, чучела?! Ну, я тебе сейчас!.. — Подойдя, он вежливо отстранил растерявшегося железнодорожника, грубо схватил цыганку за плечо и с размаху швырнул её на перрон. Та с визгом повалилась на колени. Толпа загудела, кто-то засмеялся, кто-то уважительно выругался. Семён выдернул из-за пояса кнут.
— Начальник, миленький, моя это баба! В гости к родне ездила, только вот сейчас вернулась! Дура, она, родной, дура, а не шпионка! Что поделать — кочевая, лесная, никак к советской жизни не привыкнет! И денег ведь ей давал, и велел по-людски билет купить — нет! Никого не слушает! Взобралась в товарняк — и покатила! Что ты с ней делать будешь? Ромны, джя яври сыгедыр [Женщина, беги отсюда быстрее!]!
— Ой, Стёпочка! Ой, родненький, я больше не буду! Умереть мне, не буду больше! Морэ, миро дад дэ адава вагоно бэшэл… Ёв совэл, ничи на шунэл [Друг, у меня отец в этом вагоне сидит. Он спит, ничего не слышит.]… А-а-а-а!
— Ах ты, проклятая! Доездилась?! Доигралась, в шпионки попала?! Ну, я тебе сейчас… Товарищ, миленький, да мы же с ней местные, на улице Ленина живём, где где домики деревянные… — торопливо сочинял Семён, по опыту зная, что улица Ленина нынче имеется в любом, самом крохотном городишке и, уж конечно, на ней будут деревянные домики. Не давая зрителям опомниться, он взмахнул кнутом. Свистнула, разворачиваясь, кожаная змея. Цыганка заверещала, закрывая голову руками:
— Стёпочка! Миленький! А-а-ай!
— Я тебе сейчас покажу, паскуда, как в шпионки записываться! Я тебе покажу, как по товарнякам лазить! Ты у меня узнаешь, как мужа и советскую власть не слушаться! Я с тебя всю шкуру спущу, до костей, чёртова холера!
Кнут свистел. Цыганка визжала. Толпа стояла в окаменелом изумлении. Молодой железнодорожник, машинально придерживая съехавшую на затылок фуражку, оторопело смотрел, как цыган с размаху хлещет кнутом скорчившуюся женщину. Его старший товарищ опомнился первым — и, подскочив, схватил Семёна за руку.
— Эй, цыган, ты что — рехнулся?! Ты что тут творишь? Бабу-то живую, — кнутовьём?! А ну, перестать! Хватит, говорю, развёл тут!.. Сейчас я тебя самого в милицию сведу! За издювательство! Над раскрепощённой женщиной! Забыл, где живёшь? Отойди от неё, говорят! Да что вы за люди за такие?! Всё как при царе у вас до сих пор… Словами, словами бабе толковать надобно!
— Да нешто она слова поймёт, дорогой мой? — заорал и Семён, выдираясь из рук железнодорожника и яростно загоняя кнут за пояс. — Я сам на стройке работаю, где церковь недавно снесли…
— На Заречной, что ль?
— На ней, на ней… И брат мой там же, и отец… А эта — ничего соображать не хочет! И детей ещё глупостям учит!
— Ну так… по-человечьи же вразумлять надо! Кнута-то и скотина не любит, а тут — баба… Человек какой-никакой… Сдурел ты вовсе, цыган, право слово! Не положено ведь по закону — эдак-то жену учить! Ни вашим, ни нашим! У меня ведь тож старуха имеется… По временам смерть как убить хочется — раз и навсегда! А никак невозможно, потому — грех и живая душа… чтоб ей сгореть без суда и следствия…
В ответ на эту глубокомысленную сентенцию Семён лишь тяжело вздохнул. Посмотрел на рыдающую «жену» и поднял полный горести взгляд на возмущённого железнодорожника.
— Да ты взгляни на неё, родной! Взгляни и скажи — чему её научишь? Как есть головешка… морально дефективная! Вставай уже, проклятье моё немытое, хватит выть! Пошли домой! Опять на полгорода меня опозорила, поганка…
Цыганка вскочила, подпрыгнула — и дунула прочь с платформы: только взметнулась грязная юбка. Семён двинулся следом, едва удерживая себя от того, чтобы тоже сорваться на бег.
— Спасибо, дорогой, — сипло поблагодарила цыганка, едва они оказались в узеньком, заросшем черёмухой проулке у станции. — Спасибо, пропала бы я без тебя! Это же надо — шпивонкой назвал! Цыганку-то! Совсем с ума посходили…
— Сильно я тебя приложил? Старался мимо, да пару раз всё-таки попало…
— Ай! Говорить не о чем! — лихо заверила цыганка, поддёрнув разорванный рукав кофты так, чтобы не было видно вздувшегося на коже рубца.
— Как тебя звать, чья ты?
— Изюмка, из смоленских…
— Так, выходит, наша? — обрадовался Семён, с трудом подавив смех: чёрные, живые, блестящие глаза цыганки в самом деле напоминали крупные изюмины, и прозвище казалось удивительно точным. Изюмке на вид было около тридцати, но худенькая, лёгкая фигурка её казалась девичьей, а улыбка — по-детски ясной.