В первые дни жизни Никиты Амалия ещё пыталась приставать с вопросами к полковнику:

«Кого вы распорядитесь приставить к мальчику? Привести кормилицу из деревенских или взять из дворовых? Какую велите няньку? Когда назначить крестины?»

Первое время Закатов даже удивлялся и молча смотрел на экономку, не понимая, о ком она говорит. Затем, однако, вспоминал, темнел лицом и быстро, сквозь зубы говорил:

«Поступайте, как считаете нужным. Кормилицу?.. Что ж, можно… возьмите, какую лучше, я в этом ничего не смыслю. Крестить? Да, пожалуй… Уж устройте это как-нибудь, сделайте милость… И проследите, чтобы Аркадий вовремя сел за немецкий! И французская грамматика непременно! И чтобы месье Грамон показал после мне учебник да счёл прочитанные страницы, я проверю!»

В конце концов и Амалия, и вся дворня поняли, что маленький барин родителю не нужен и скорее всего на свете не заживётся. Веневицкая, поразмыслив, всё же приставила к нему дворовую девчонку: рыжую, голенастую десятилетнюю Настьку, племянницу Силиных. Родители Настьки умерли от моровой язвы, а двух малолетних сестрёнок взял в свою семью дядька Прокоп. Он был не прочь забрать к себе и старшую племянницу, но Веневицкая решила, что Настька, которая в свои неполные десять лет была неплохой кружевницей и вышивальщицей, больше пригодится в барской рукодельне. С появлением на свет Никиты Настьку из рукодельни взяли. Ей было вменено в обязанность носить барчука на руках, чтоб не плакал, качать люльку по ночам, забавлять младенца в меру сил и умения и стирать за ним пелёнки. Настька выполняла всё это с усердием, успевая даже в свободное время вязать чулки или плести кружево, чем Веневицкая была весьма довольна. Кормилицу для Никиты тоже нашли, взяв из деревни здоровенную молодку Марфу. Та, рассудив, что, чем дольше она будет кормить барчука, тем дольше её не отправят обратно к мужу, бившему её смертным боем, совала Никите свою грудь до его трёх лет. После спохватились, что барчук подрос, ревущую благим матом Марфу спровадили со двора и теперь уже кормили мальчика чем придётся и когда придётся, чаще всего — щами или кашей из общего котла в людской. Настьку отправили обратно в девичью, рукодельничать, но в каждую свободную минутку она прибегала к своему маленькому барину, чтобы наспех расспросить его о житье-бытье, сунуть ягоду или яблоко, рассказать сказку или немного побегать с ним — если поблизости не было Упырихи. Если Настька, занятая делами, подолгу не появлялась, Никита сам отправлялся на её поиски: никто этому не препятствовал. Он так и вырос в людской, среди дворовой прислуги, вертясь среди вечно занятых девок, играя клубками шерсти, путая пряжу и ползая по домотканым половикам у всех под ногами.

— Ах вы, барин мой золотенький, бедный мой… — вздыхала по временам Настька, поглядывая из-за своих коклюшек за тем, как перемазанный сажей Никита сосредоточенно возится у печи с щепками и чурочками. — Никому-то вас не надобно…

— Рот завяжи, подлянка! — шипела на неё, испуганно оглянувшись на дверь, тётка Марья. — Забыла про Упыриху-то нашу?! Враз тебя, дуру, на конюшню отправит, чтоб волю барскую не рассуждала!

— А я рази рассуждаю? — вздыхала Настька. — Им, вестимо, виднее… А только жалко.

— Чего тебе жалко? — хмыкала тётка Марья. — Думала, поди, что тебя навек к барчонку приставят, и только и работы у тебя будет, что с ним по саду в горелки бегать! Что — правду говорю?! Ан нет, красавица, здорова больно для беготни оказалась! Подержись-ка за коклюшки, поработай на барина! Ха!

— Грех тебе, тётя Марья… — грустно отмахивалась Настя, не поднимая глаз от работы. И Никита, раз за разом слушавший подобные разговоры, постепенно уверился в том, что Настька, возясь с ним, делает это для каких-то своих выгод. Это умозаключение не расстроило его: скорее успокоило. С ранних лет Никита любил уяснять для себя причины поведения людей. К сожалению, объяснения этих причин он получал, подслушивая разговоры прислуги. Отец не любит его, потому что из-за него скончалась маменька. Он любит брата Аркадия, потому что тот красив, умён, весел и похож на маменьку. Настя тоже его не любит, ей просто не хочется делать тяжёлую работу, а хочется отдыхать, возясь с барчонком. Егорыч стругает ему палочки, потому что исполняет барскую волю. Горничная Парашка, на бегу обдёргивающая ему рубашонку, боится Амалии Казимировны, которая спросит с неё за непорядок. Никита ни с кем не говорил об этих своих выводах, да никто его ни о чём и не спрашивал. Никто не следил за его воспитанием, никто его ничему не учил. Никому не нужный малыш часами бродил один по большому, несуразному, облепленному пристройками и галереями дому. Если в доме становилось скучно, а время было летнее, Никита бежал в сад, безнадёжно запущенный после смерти Аполлинарии Петровны. Аккуратные клумбы с цветами сплошь затянулись повиликой, одуванчиками и пыреем, вокруг кустов смородины вытянулись крапива и лебеда. Старые яблони, к которым было не подойти из-за буйных зарослей лопухов, до самых макушек были заплетены хмелем, задумчиво покачивающим на ветру золотисто-зелёными шишечками. На лопухах висели чуть видные, серебристые нитки паутины, которая липла к губам и ресницам, когда Никита с палкой наперевес продирался сквозь эти заросли. Палка, выструганная сторожем Егорычем, заменяла ему все игрушки и служила и саблей, и ружьём, и копьём, и даже помелом Бабы-яги. Никита знал в саду все гнёзда, все ежиные норки и лазы и особенно ценил дыру в заборе, через которую можно было беспрепятственно выбраться прямо к обрывистому берегу желтоватой, мелкой речонки. Там он мог часами сидеть в кустах и наблюдать за деревенскими ребятишками, которые ловили под корягами раков, удили голавлей, купались, поднимая столбы брызг, с визгом и воплями боролись и дрались, играли в бабки и в тряпичный мяч и даже — верх мечтаний Никиты! — гоняли поить крестьянских лошадей. Никита не решался подходить к ним, так как не знал, чем сможет их заинтересовать и что предложить, чтобы заслужить их внимание.

Ему было лет шесть, когда он, набравшись однажды храбрости, вылез из кустов и подошёл к деревенским. Увидев маленького барина, белоголовые босые мальчишки разом прекратили возню, торопливо повскакивали с примятой травы, на которой только что с упоением боролись, а самый старший из них, не принимавший участия в игре, стянул с головы рваную шапку и низко, до земли, поклонился. Покосившись на него, поклонились и остальные.

— Здравствуйте, — робко поздоровался Никита.

— Здравствуй, барин, — нестройно ответили ему.

— Нельзя ли поиграть с вами?

Мальчишки переглянулись — без улыбок и, как показалось Никите, испуганно.

— Что ж, играй на здоровье, — настороженно ответил старший, поднимая из пыли тряпичный мяч и вручая его Никите. Тот подбросил его вверх, ещё раз и ещё, — но никто не сдвинулся с места.

— Ну, что же вы? — недоумённо обернулся он.

— Ты играй, барин, играй, сделай милость… — вежливо попросили его. — А мы уж опосля.

Никита обвёл взглядом напряжённые лица мальчишек и с горечью понял, что стесняет их своим присутствием. Он постарался не подать виду, что расстроен этим, вернул мяч, небрежно простился, зашагал к усадьбе, и чуть не разрыдался, услышав за спиной звонкий, радостный взрыв смеха. Смеялись не над ним, он это знал; просто радовались тому, что устранена досадная помеха для игры, он, Никита Закатов.

Никита искренне намеревался не рассказывать об этом случае никому. Летом вся дворня обычно сбивалась с ног, изо всех сил угождая приехавшему на каникулы старшему барчуку, а в этом году восемнадцатилетний Аркадий закончил корпус и должен был отправиться в Петербург, в гусарский полк, так что отец старался, чтобы старший сын, красавец гусар, всем был доволен. Из-за этой суматохи вокруг Аркадия Никиту часто даже забывали накормить, и он привычно довольствовался тем, что оставалось после обеда в людской. Пожаловаться кому-то на свои беды ему в голову не приходило. Но в этот вечер, видимо, всё было слишком явственно написано на его лице, бледном и убитом, и Настя, которая торопливо доедала в людской пустые щи из деревянной миски, что-то заметила.

— Чего-то вы нонеча сбледнели, Никита Владимирыч, уж не на солнце ли перегрелись? Поди, без дозволения купаться сбегли? Ужо Амалии Казимировне нажалуюсь! Аль стряслось чего? — Настя отодвинула миску, встала, озабоченно пощупала шершавой ладонью лоб мальчика, заглянула в полные слёз глаза. — И-и, да с чего вы ревёте-то? Обидел кто? Вы мне-то скажите, я-а-а его!.. Ух — крапивой-то!

Никита вдруг расплакался навзрыд — неожиданно для самого себя и чуть ли не впервые в жизни. Настя перепугалась так, что у неё затряслись руки и загорелое лицо сделалось серым.

— Барин… Миленький… Никита Владимирыч, да полно, будет… — бормотала она, всплёскивая ладонями и поминутно оглядываясь на прикрытую дверь, словно перед ней рыдал не шестилетний мальчик, а взрослый мужчина. — Будет уж, не плачьте… Спаси бог, не захворали ли? Говорите, говорите, уж я придумаю что-нибудь, поправим дело-то…

Он начал было рассказывать, но слова перемежались судорожными всхлипами, и Настя долго не могла, как ни старалась, ничего понять. Лишь через четверть часа, уничтожив слёзы рукавом и подолом рубахи, Никита сумел более-менее разборчиво объяснить, что его так расстроило. Настя сначала непонимающе разглядывала мальчика сощуренными зелёными глазами, затем взмахнула руками и рассмеялась: