О Слава, гений всемогущий,
Певцам своим в дали грядущей
Ты даришь место, возлюбя;
К тебе — все помыслы и цели;
Так сделай так, чтобы сумели
Мои стихи достичь тебя [Виктор Гюго. Жажда славы («Океан», VI). Перевод Г. Кружкова.].

Был на свете человек, нисколько не сомневавшийся, что слава придет к поэту: мать крепко верила в великое будущее своего сына.

II

Первые вздохи

Нет ничего прекраснее веры любящей матери в гениальность своих детей. Госпожа Гюго не принуждала своих сыновей к занятиям юриспруденцией. Ведь изучение права было просто ширмой, скрывающей их от отца. В действительности Эжен и Виктор в течение двух лет, которые они провели на юридическом факультете, хоть и платили за «правоучение», но на лекции не ходили и не сдали ни одного экзамена. Мать, уже гордившаяся будущим триумфом сыновей, не хотела, чтобы они готовились к карьере адвокатов или чиновников, — нет, Софи Гюго мечтала, что они станут великими писателями. Ни больше ни меньше. День за днем она предоставляла им спокойно работать в их комнатушке с окном во двор, населенный статуями королей, возлежащих на своих гробницах. Мать и сыновья выходили после обеда прогуляться, и можно себе представить эту трогательную картину: Софи Гюго, женщина строгого облика, подобная матери Гракхов, одетая в парадное свое платье амарантового цвета, с кашемировой, затканной пальмовым узором шалью на плечах, выступала неторопливо, а по бокам матери двое юношей, любящие и покорные ее сыновья. Каждый вечер они ходили пешком на улицу Шерш-Миди, где в здании Тулузского подворья по-прежнему квартировал Пьер Фуше, хотя теперь он уже был начальником канцелярии в военном министерстве.

Гостей принимала госпожа Фуше, дама набожная, кроткая, моложавая, и ее дочь Адель, похожая красотой на испаночку, — когда-то она была товарищем в детских играх трех братьев Гюго. Tres para una [Трое для одной (исп.).]. Теперь им не верилось, что десять лет назад они катали эту очаровательную девушку в тачке по дорожкам сада на улице Фельянтинок и раскачивали на качелях. Госпожа Гюго доставала из мешочка рукоделье и принималась за работу, так же как госпожа Фуше и Адель. Фуше, человек худой, аскетического вида, с ермолкой на голове и в люстриновых нарукавниках, садился поближе к свече и рылся в папках с делами. Эжен и Виктор, вышколенные матерью, привыкли молчать, пока к ним не обратятся, но в эти безмолвные вечера, когда слышалось только, как потрескивают дрова, горящие в камине, им совсем не было скучно: они смотрели на Адель, склонявшую головку над шитьем, они не могли наглядеться на «ровные дуги черных бровей, на алые губки и золотистые веки» — ведь оба были в нее влюблены. А она если и посматривала иногда украдкой на одного из них, то, конечно, на Виктора: этот белокурый юноша с волосами до плеч, с высоким лбом, с глубоким и простодушным взглядом, производил впечатление уверенной в себе силы и был уже знаменит в их маленьком мирке. Верный друг, Феликс Бискара, переехавший из Парижа в Нант, почтительно писал своему воспитаннику: «Когда-нибудь вы займете место в ряду лучших наших поэтов. Я как будто слышу Расина», а в другом письме он сказал: «Вы всегда пишете хорошо, но на этот раз вы написали лучше, чем хорошо…» Однако юный поэт знал, что истинную славу трудно завоевать. Он мог бы уже и в этом возрасте писать хорошие стихи. Упражнения, которыми послужили для него переводы поэтов Древнего Рима, научили его гибкости в стихосложении. Трудолюбия у него было достаточно; он обладал также врожденным чувством языка. Он овладел формой стиха, она у него уже была прекрасна, но не наполнена содержанием. «Сын госпожи Гюго и Реставрации» еще не нашел в 1819 году горячего сплава, который его дарование могло бы вливать в приготовленные им изложницы. Достигнуты первые успехи на академических конкурсах, его подстерегал опасный соблазн — идти и дальше по этому легкому пути, что сделало бы его рабом моды. Жаргон французской поэзии был тогда мертвым языком. Вместо того чтобы сказать: «Военной славе можно предпочесть радости любви», полагалось писать примерно так:


Пояс Киферы
Не хуже эгиды Паллады!

«Идеалом считалось традиционное сочетание благородного прилагательного с благородным существительным»: сладостный мир, целомудренная любовь, святая и чистая дружба. Что касается сюжетов, то во времена недавно воцарившейся реакции они диктовались молодому поэту его политической позицией. Что мог бы Виктор Гюго сказать, будь он искренним? Несомненно, в его творчестве отразились трагические впечатления детской души, слишком рано впитавшей страшные картины, и чувственные мечтания юноши, чистого в жизни, сладострастного в воображении. В пансионе Декотта и Кордье он сочинял для собственного удовольствия анакреонтические стихи:


Сон, ты влюбленных утешенье,
Хоть и бежишь от их очей;
Мужья тебя зовут для мщенья,
Но усыпляешь ты мужей.


Приходят к парижанам в гости
Сны в двери разные, поверь:
К влюбленным — в дверь слоновой кости,
К ревнивцам — в роговую дверь.


Мне снилось, Хлою я в объятья
Привлек — и так был упоен,
Что, право же, не мог бы спать я,
Коль стал бы явью дивный сон [Виктор Гюго. Во сне («Оды и баллады»). Перевод И. Шафаренко.].

Это напоминало Бертена и Парни, было не лучше и не хуже, чем у них. Что касается Академии, она требовала помпезных од, украшенных риторическими фигурами, апострофами и прозопопеями, насквозь пропитанных возвышенными чувствами, или же (предел академической фантазии) экзотических пасторалей, вдохновленных творениями Шатобриана и смутно их напоминавших. «Индианка Канады, подвешивающая к ветвям пальмы колыбель своего ребенка» и «Дочь Таити» были опытами Гюго в этом духе, стихотворной переделкой романа «Атала».

Вскоре он завязал отношения с Литературной академией в Тулузе, с которой еще была связана память о трубадурах и о Клеманс Изор, что придавало ей ореол старины, — она венчала поэтов, побеждавших на состязании, и под звуки флейт в награду за труды преподносила им золотые и серебряные фиалки, ноготки или амаранты. Эжен послал на конкурс «Оду на смерть герцога Энгиенского» и получил «ноготки из резерва». Молодые поэты чувствовали, что в капитолии Тулузы им оказывают более радушный прием, чем во дворце Мазарини. Виктор Гюго представил также «Оду о верденских девах», казненных во время Революции за то, что они появились на балу, который давали пруссаки; кроме того, он принял участие в конкурсе стихов на предложенную тему — «Восстановление статуи Генриха IV». До последнего дня он не смог взяться за перо, так как ухаживал за матерью, заболевшей бронхитом; больная приходила в отчаяние, что сын упускает случай выдвинуться, и тогда он за одну ночь написал оду:


Геройством равен ты Баярду, Дюгесклену,
   Земному неподвластен тлену,
   И чтит тебя весь наш народ.


Нерасторжимые с тобой нас вяжут узы,
С любовью этот дар приносим мы, французы,
   Защитнику вдов и сирот [Перевод М. Донского.].

Школьное упражнение, показавшее, однако, столь очевидное мастерство в употреблении александрийского стиха вперемежку с восьмисложником, в ритмическом равновесии мысли и стиха, что оно принесло поэту Золотую лилию — первую премию на этом конкурсе, где он одержал победу над многочисленными соперниками, в том числе и над Ламартином, который был старше его на десять лет. Член Тулузской литературной академии Александр Суме написал Виктору Гюго письмо, расхвалил его «прекрасный талант» и уже заговорил о «чудесных надеждах», которые он внушает французской литературе: «Если Академия разделяет мои чувства, то у Клеманс Изор не хватит лавровых венков для двух братьев-поэтов. Здесь, в Тулузе, у вас одни лишь поклонники, и им с трудом верится, что вам всего семнадцать лет. Для нас вы загадка, тайну которой знают лишь Музы…» Эта жеманная похвала исходила от писателя, известного не только в Тулузе, но и в Париже, — его даже именовали «наш великий Александр». Суме весьма любезно встречал начинающих поэтов. «В нем все дышало поэзией. Казалось, сердце его переполнено чувством любви к людям». В 1811 году (то есть в возрасте двадцати пяти лет) он получил большой Золотой амарант за свою «Оду на рождение Короля Римского». С переменой политического строя меняются и сюжеты. После возвращения к власти Бурбонов Александр Суме счел за благо удалиться на некоторое время в Тулузу и написать там оду «Хвала Людовику XVI». «Можно, — говорил он, — видеть в этом воздействие политических событий». Разумеется, можно.

Суме, только еще приспособлявшийся в ту пору к монархии Бурбонов, редко бывал в Париже, но у него были там друзья, с которыми он познакомил и Виктора Гюго. Он ввел его в дом крупного чиновника удельного ведомства Жака Дешана де Сент-Аман, любезного и образованного старика, при котором жили два его сына, оба поэты, — Эмиль и Антони Дешан. Вокруг них сложилась группа писателей примерно в возрасте лет тридцати — все они были буржуа, католики и монархисты. Среда обычная, но в ней много говорили о Гёте, о Байроне, о Шиллере, о Шатобриане. Считалось, что Германия и Англия опередили всех в области литературы, так как Франция с 1789 по 1815 год занималась только войнами. В салоне Дешанов мечтали о новой поэзии, там всех волновали посмертно изданные произведения Андре Шенье, опубликованные Анри де Латушем; знатоки восхищались, находя в них совершенно новые ритмы и простоту интонаций, свойственную подлинной античности. К белокурому юноше, Виктору Гюго, люди, уже преуспевшие в литературе, относились, как он видел, серьезно, называли его «дорогой собрат». Он этому не удивлялся, ибо полон был спокойной веры в себя, которую дает сознание своей силы. В сентябре 1819 года, идя по стопам Шатобриана, напечатавшего в своей газете «Консерватор» статью о Вандее, юный Гюго, вандеец по матери, написал оду «Участь Вандеи» и дерзнул посвятить ее Шатобриану. У великодушного Абеля имелся приятель-типограф, ода была напечатана. Расходилась она плохо. Но в Париже о ней говорили.