Сильный темперамент художников, неведомый для них самих, влияет на форму их произведений. Гюго как поэт уже освобождался от пут больше, чем он знал об этом как автор предисловия. В некоторых стихотворениях он дерзнул отказаться от перифраз, сорвал с дрессированной собаки ошейник эпитетов и назвал вещи своими именами. Еще слишком много у него муз и ангелов, слишком много возгласов: «Праведное небо! Что вижу… О небеса! Куда те воины идут!» И все же в стихах, как будто против его воли, проскальзывают воспоминания детства, правдивые пейзажи, прекрасные строки:


Я король-изгнанник, гордый, одинокий…

Разве здесь уже не слышится Бодлер?


Вот уж ты явился взгляду,
Сыплешь блесток мириады,
И небесною оградой
Песня крыл твоих звенит [Виктор Гюго. К Трильби («Оды и баллады»). Перевод В. Давиденковой.].

А здесь разве вы не слышите Валери? Гюго предчувствует также ту роль, которую иным людям предназначено играть в мире:


Поэту чужд покой —
Он утешает род людской,
Рабов, снедаемых тоской… [Виктор Гюго. Поэт в Революции («Оды и баллады»).]

Нет ничего труднее, как написать без лишних или неточных слов короткое стихотворение, в котором смысл должен быть тесно связан с ритмом. В двадцать два года Гюго делал это с царственной легкостью. Но он был неведомо для себя романтиком, и присяжный критик «Журналь де Деба», «старая лисица Гофман», грубый и ворчливый сын Лотарингии, писавший в молодости вольные стишки в подражание классикам, разоблачил его. Он упрекнул поэта за то, что у него отвлеченные идеи сочетаются с реальными образами. «Писатели Античности, — неосторожно заявил он, — не давали бы какому-нибудь божеству в качестве облачения тайну». Однако он имел дело с человеком, который лучше его знал античную и классическую литературу, Гюго задал ему хорошую взбучку.

...
Письмо Гюго к Гофману, опубликованное (в силу права на ответ) в газете «Журналь де Деба»

Я не стану утверждать, что это выражение буквально взято из Библии. Библия несколько романтична, не правда ли? Но я спрошу вас, чем это выражение кажется вам порочным? Дело в том, скажете вы, что у меня отвлеченное понятие, тайна, непосредственно сочетается с реальным образом — облачением. Ну что ж, сударь, такого рода сочетание слов, которое кажется вам романтическим, встречается на каждом шагу и у «писателей Античного мира», и у «великих современных писателей».

…За отсутствием места, я хочу привести только самые убедительные примеры. Вы утверждаете, что классики, стремившиеся никогда не соединять отвлеченные понятия с реальностями, не дали бы какому-нибудь божеству тайну в качестве облачения; но, сударь, они дали в качестве основы престола Божия — СПРАВЕДЛИВОСТЬ и ИСТИНУ (Ж.-Б. Руссо, ода XI, кн. I), следовательно, вещественному образу — престол дали опору из двух отвлеченных понятий — справедливость и истина. Вот еще примеры: Гораций сказал в оде XXIX, кн. III: «VIRTUTE me involvo mea (я облекаюсь в свою ДОБЛЕСТЬ)». Жан-Батист Руссо сказал (кн. IV, ода X): «Так в высшую заслугу людям ставят порок ИЗЯЩНЫМ облачением смягченный…» Ну и вот, сударь, — раз Гораций делает из ДОБЛЕСТИ облачение, а Руссо то же делает с ИЗЯЩЕСТВОМ, разве не употребляем мы ту же самую фигуру, применяя ее к слову ТАЙНА, столь же отвлеченному, как изящество и доблесть?..

Итак, я имел честь доказать вам, что выражения, в которых вы усматриваете всю суть романтизма, по меньшей мере, столь же часто употреблялись классиками античной и современной литературы, как и писателями наших дней, а поскольку в этих выражениях вы усматривали различие между двумя литературными жанрами, то оно рушится само собой; из этого следует, сообразно вашей системе, что нет никакой реальной разницы между этими жанрами, раз единственная, признаваемая вами разница — разница в стиле, совсем исчезла. Позвольте поблагодарить вас за такой результат…

Нельзя не восхититься твердостью тона в этом письме, эрудицией и решительностью автора. Мастерство не декретируется, оно властно заявляет о себе.

III

Блуа, Реймс, Шамоникс

Прекрасные творения — суть дщери своей формы, рождающейся прежде, чем они.

Поль Валери

Финансовые дела семейства Гюго улучшились. За право выпускать в течение двух лет «Новые оды» книгоиздатель Лавока платил автору две тысячи франков. Генерал ежемесячно посылал сыну небольшую сумму, и Виктор, получавший теперь два королевских пособия, просил отца, чтобы тот, помогая ему, «прежде всего думал о собственном своем благополучии». Молодые супруги смогли в 1824 году снять небольшую квартирку в доме № 90 по улице Вожирар, над мастерской столяра, и платить за нее шестьсот двадцать пять франков в год. Там у них и родилась 28 августа дочь Леопольдина. «Наша Дидина просто прелесть. Походит она на мать, походит и на дедушку…» Крестной матерью записали генеральшу графиню Гюго. Конечно, это был дипломатический ход.

Улица Вожирар стала местом сбора многих молодых писателей. Семейство Гюго они считали образцовым. В их спокойном жилище, всецело посвященном труду, госпожа Гюго разливала сияние своей красоты. «Оды» казались «Сенаклю» — так именовалось это содружество — сладостными и торжественными отзвуками этой «чистой и уединенной жизни».

Гюго — Альфреду де Виньи: «Сижу дома, где мне так хорошо, где я баюкаю свою дочку, где всегда со мною моя жена — мой ангел…» Он хотел быть «первым в супружестве», в отцовских радостях и в поэзии. Друзья остались ему верны. Альфред де Виньи, служивший в Олоронском гарнизоне, сперва возмущался закрытием «Французской Музы»: «Ничего не понимаю в том, что мне пишут, дорогой друг, но из моей горной глуши мне кажется, что мы делаем глупость. Как! „Муза“ прекратит существование, когда она стала силой?.. Спасите ее любой ценой… Отступиться от нее было бы просто подло…» Он возмущался, что Александра Суме прельщает «ветхое кресло» академика. Но Олорон далеко от Парижа, и, когда поэт-офицер писал это письмо, «Французская Муза» уже умерла, а Суме стал «бессмертным». Это не затронуло дружбы, соединявшей Гюго и де Виньи: «Оставим другим эти мелкие слабости и ребяческие страхи. Любите меня и пишите мне, вот и будет хорошо. Альфред…»

Иногда на улицу Вожирар приходил к обеду Ламартин, он был тут старше всех, облик имел гордый, благородный и надменный. Он выставил свою кандидатуру во Французскую Академию и страдал из-за этого.

Ламартин — Гюго, 6 ноября 1824 года: «В среду приду к вам обедать, дорогой Гюго. Но, пожалуйста, не приглашайте Суме. Вы и представить себе не можете, до чего гнусно третируют нас, кандидатов, господа, получившие право избирать; я негодую, я возмущен. Хорошо знаю, что господин Суме им не сообщник, но и он и другие становятся их орудием. Будем жить вдали от них, и если вы, после того как эта история кончится, когда-нибудь снова увидите мое имя среди кандидатов в Академию, можете сказать, что я потерял и голову и сердце…» Ламартин обожал молодое семейство Гюго. В письме от 23 декабря 1824 года он говорит: «Вы не делали глупостей в своей жизни, а моя жизнь до двадцати семи лет была соткана из ошибок и распущенности… У вас сердце, достойное золотого века, а жена ваша — женщина из рая земного. При таких обстоятельствах еще можно жить в наш железный век…» Летом, когда Ламартин жил в Сен-Пуане, поэты переписывались. Виктору Гюго, защищавшему грамматику, Ламартин отвечал: «Грамматика подавляет поэзию. Грамматика не для нас писана…» Разница была в том, что Гюго прекрасно знал грамматику. Это дружбе не мешало, и Ламартин прислал Гюго стихотворное приглашение в Сен-Пуан:


Не грустно ли певцу томиться
В людской толпе? К нам поспеши —
Ведь место вольной певчей птице
Среди полей, в лесной глуши! [Перевод М. Донского.]

Из-за болезни Эжена генерал Гюго задержался в Париже, и это привело не только к родственному, но и к духовному сближению Виктора Гюго с отцом. Когда-то торжествующий и суровый отец вызывал у его детей враждебные чувства, но отец, уволенный в отставку, искавший опоры у сына, уже ставшего знаменитым поэтом, внушал им снисходительное к себе отношение, жалость, а также и гордость его былыми воинскими подвигами — Адель и Виктор любили слушать рассказы о них.


Оставь, о мой отец, твой страннический посох!
О бурях боевых, о гибельных утесах,
Встречавших твой корабль, поведай в тихий час
В кругу семьи своей. Ты кончил труд походный,
Ты завещал сынам свой подвиг благородный,
И нет наследия прекраснее для нас! [Виктор Гюго. Моему отцу («Оды и баллады»). Перевод В. Левика.]

А через своего отца, которого сын теперь лучше знал и больше любил, он чувствовал себя ближе к Наполеону. При жизни Наполеон был «тираном», ненавистным для матери Виктора Гюго. После трагедии на острове Святой Елены он стал преследуемым героем, и в глубине души Гюго чувствовал, что французскому поэту приличнее воспевать тех, кто «сражался под Фридляндом и пал у Риволи», чем осыпать цветами заказных од мелькающие фигуры королевской семьи.


Французы! Отберем похищенную славу!
Вам подвиги его принадлежат по праву,
Довольно хор похвал о нем одном гремел!
Он вами вознесен, но ваших молний сила
Какому бы орлу весь мир не покорила
И кто б не стал велик с вершины ваших дел! [Там же.]

Когда Шатобриан был министром, Виктор Гюго надеялся возвести отца «на вершину воинских почестей», но в пору своего могущества Шатобриан стал недоступным сановником. Виктор Гюго — генералу Гюго, 27 июля 1824 года: «Если мой знаменитый друг вернется на свой пост, наши шансы утроятся. Мои отношения с ним стали гораздо ближе со времени его опалы; а когда он был в милости, дружба наша очень остыла…» И 29 июля 1824 года: «Дорогой наш Эжен все в том же положении, бедняжка. Никакого сдвига! Полная безнадежность…» Отношения с бывшей графиней де Салькано улучшились: «Поблагодари, пожалуйста, свою жену за ее деликатное внимание ко мне — она сердечно поздравила меня с днем рождения. Не могу и передать, как я и моя Адель были тронуты. Поблагодари ее еще за обещанную присылку масла, оно будет нам очень полезно нынешней зимой…»