Андрей Буровский

«Прогрессоры» Сталина и Гитлера. Даешь Шамбалу!

В книге использованы стихи Льва Озерова, Вадима Стеанцова, Николая Гумилева, Павла Когана, Иосифа Сталина, Бориса Лапина, Сергея Гультова, Арсения Несмелова, а также и свои собственные. И безымянные народные частушки.

Все персонажи книги злонамеренно выдуманы автором. Всякая попытка увидеть в них настоящих исторических деятелей преследуется по закону.

Автор благодарит своих друзей —

— за помощь в работе над книгой.

Говорят погибшие. Без точек

И без запятых. Почти без слов.

Если человек не готов рисковать жизнью ради своих убеждений, то либо эти убеждения, либо этот человек ничего не стоят.

Эзра Паунд

Из концлагерей. Из одиночек.

Из горящих яростно домов.

Говорят погибшие. Тетради.

Письма. Завещанья. Дневники.

На кирпичной на шершавой глади

Росчерк торопящейся руки.

На промозглых нарах железякой,

На стекле осколками стекла,

Струйкой крови на полу барака

Расписалась жизнь — пока была.

Л. Озеров

Пролог

Бледное небо слабо желтело на востоке — там, где обозначилась шоколадно-коричневая, низкая земля Палестины. Море было еще темно-маслянистое, таинственное. Только за кормой сверкали бесчисленными пузырями легкие убегающие струи. В жемчужно-прозрачном свете раннего утра море катило к незнакомой земле низкие, еле заметные волночки.

Пожилой монах из России вглядывался в берег Палестины, стараясь рассмотреть пляжи, домики, невнятные серые деревья. Палестину он знал только по описаниям и книгам. А теперь в этой стране ему предстояло дожить все, что отпущено.

— Не беспокойтесь, не первый раз возим, к самому монастырю доставим!

Это, конечно, был Васенька: самый молодой матрос. Наверное, не было у Васеньки отца или это на корабле сильно не хватало ему компании мужчины постарше, но факт: всю дорогу вел он с пожилым, солидным монахом долгие «умные» беседы — и о божественном, и просто о жизни.

— Ну мы понятно… А вам что в такое время не спится? Сошли бы с борта, когда уже совсем день…

— В такое время, Васенька, еще летают сны-мучители над грешными людьми и ангелы-хранители беседуют с детьми. Самое время делать дела, пока людей нет; а когда все проснутся — монаху пора уже быть в монастыре, не в миру…

Пока говорили, солнце выкатилось из-за земли: по-южному быстро, легко, заливая серо-жемчужное мерцающее небо ровной голубой и тоже прозрачной глазурью. Мир словно вспыхнул: море стало сияюще-синим, серые пляжи — золотыми, домики — белыми. На фоне темно-зеленых кипарисов, серебристо-зеленых олив задумчиво курились, двигались полосы тумана. Мотор стукнул в последний раз, замолчал. Ни ветерка, ни звука: только булькала вода за бортом, да зашипел песок, в который уперся нос катера.

Прибоя не было… так, легкое дыхание моря, легкие низкие волночки. Плеск моря казался слышнее голосов.

— Кипр видели?

Это опять кричал матрос Вася.

— Вы же мне еще в море показывали!

— То в море… А вон видите? Такая коричневая глыба…

Монах напряг зрение… Нет, глыбы не было… Разве что странная коричневая полоска, как мазок на ясной сини моря.

— Это и есть?

— Оно самое!

Падал на песок трап, говорили матросы, метрах в ста у шаланды перекликались ранние местные рыбаки. Странно, но все равно было тихо; в свете раннего-раннего утра как будто растаяли все звуки.


Кто не видел утренней Кореи,
Тот не знает вечной тишины.
Нам не слышны ваши батареи,
Нам не слышен грубый рык войны.
Сколько ваши пушки ни старались,
Наши уши были как во сне.
Ваши брань и крики затерялись
В утренней, великой тишине.

Стихи были не монаха, и он порой об этом жалел. Господь судил ему борьбу со многими своими грехами, одним из них порой бывала зависть: почему не он придумал что-то хорошее?!

Монах благословил Васеньку, попрощался с капитаном, сошел на берег по скрипучему шаткому трапу. Гулко ударило сердце: он здесь! Монах опустился на колени, поцеловал Святую Землю. Равнодушно галдели матросы. Что-то по-своему галдели рыбаки на непонятном монаху языке. Мальчишки то ли помогали им, то ли мешали. Они тоже галдели странными, как бы и неземными голосами.

Равнодушно плескалось море, набегало на берег мелкими прозрачными волночками. Вода была пронзительно-голубая, суетились в воде какие-то мелкие жизни. За несколько суток пути море изрядно надоело, да еще к югу от Турции день и ночь сильно поболтало. Монах с удовольствием чувствовал под ногами твердую землю, вдыхал воздух: еще не согретый, прохладно-вкусный. Прямо перед ним вырастал красивый белый город, чем-то неуловимо напоминавший ему Крым. Торчали колокольни монастыря в стороне, и где-то возле монастыря должна быть остановка автобуса. Очень чувствовался юг — уже по разным оттенкам зеленого на всех деревьях, этому разнообразию зелени.

Пора идти! Солнце взошло, его предупреждали: скоро станет по-настоящему жарко. Монах еще раз махнул Васеньке, и все, и Васенька проваливался в прошлое, как и весь катер, как и весь путь сюда. Без прошлого ничего нет, но и прошлого тоже уже нет. Монах целенаправленно двинулся по дороге к белой стене монастыря. Стена маячила перед скоплением городских домиков, в конце пляжа: от силы метров четыреста. А монах привык долго гулять один; вес чемодана почти не ощущался в натренированной руке.

Как ему и говорили, остановка автобуса вот она, возле самой стены белого камня. Расписание написано и на немецком, и на русском, первый автобус на Иерусалим должен был подойти через 20 минут.

В тени белой-белой стены, под акацией, словно ждал человек в полосатом талесе. Он не мог ждать, потому что в Палестине монаха ждали только несколько единоверцев в небольшом православном монастыре. И все же монаху показалось, что он откуда-то знает этого словно подстерегавшего его человека… чужого человека в чужой им обоим стране. Человек, впрочем, был занят: увлеченно сидел за мольбертом. Да-да! Именно что увлеченно он сидел на раскладном стуле, какой носят многие художники. Человек склонялся и отодвигался, деловито добавлял что-то из палитры с красками на край холста, пробовал, смешивал. Губы у него вытянулись в трубочку, смешно и трогательно.

Монаху стало интересно, что рисует этот человек, хотя было и очень неловко подглядывать. А человек вдруг поднял глаза…И гулко ударило сердце. Да! Монах совершенно точно знал этого человека! Человек в талесе робко улыбнулся… Он и тянулся к монаху, и как будто боялся его.

— Шолом алейхем…

— Алейхем шолом, незнакомец! Guten Tag! Что вы рисуете?

— Я… рисовайт… Смотрите!

Дальше человек отвечал по-немецки. И монах вздрогнул, потому что окончательно узнал этого, в талесе. Из глубины памяти наплыло: рев мощных двигателей, шаг катящихся друг на друга могучих машин, движется пулеметная лента, огонь лижет черное отверстие ствола…

— Не надо об этом… — Голос человека в талесе вывел монаха из транса. — Не надо вспоминать, как мы могли уничтожить все, что нам дорого.

— Вы узнали меня?!

— Конечно, я узнал вас, мой дорогой друг. Иосиф бен Виссарион, вы могли стать императором у русских, но сделали выбор разумнее.

— Я не сам по себе его сделал… Не я, Иосиф бен Виссарион, так порешил, — невольно усмехнулся монах, прокатывая на языке свое новое имя.

— Мне тоже помогли, и вот я написал эту картину…

Человек в талесе махнул рукой, и пожилой монах Иосиф склонился над холстом. И был на холсте голубой берег моря, край рыжей и бурой земли, маленький кораблик на переломе моря и суши. От кораблика шел человек в одежде монаха: шел прямо к бившему в лицо, слепящему солнцу. На картине было видно, какое море громадное и синее, какая суша твердая и прочная. Почему-то чувствовалось, что именно тут суша кончается, словно бы на берегу — конец света. От этого одинокого человека, идущего встреч солнцу, исходило тревожное ощущение перемены, непокоя, перелома. Очень хорошая картина.

— Разве ваша вера не запрещает изображать людей?

— Нельзя изображать лицо… — серьезно ответил человек в талесе. — И я его, как видите, не изобразил.

— Вы нарисовали так, что и без лица все стало ясно.

Человек довольно ухмыльнулся. Монаха тянуло к этому человеку… Он когда-то странно любил его судорожной, нервной любовью… Это потом его научили, как монаха, не привязываться ни к кому слишком сильно, не принимать ничего слишком близко.

— Нас Провидение свело тут, на краю земли…

— Не на краю… Тут центр земли. Мы встретились на Святой Земле, и в этом проявилась воля Й`ахве.

— Воля Божья, — согласно кивнул монах. И продолжал: — Я хочу видеть вас, но вам же нельзя в монастырь…

— Моя вера позволяет в монастырь… Это монахи при виде меня могут испугаться, будто увидели черта. Лучше приходите сюда вы… Приходите, и мы обязательно поговорим о делах великих и удивительных…

— …которые делали мы сами…

— … и которые творили другие — нашими руками и не нашими. Иосиф бен Виссарион, мне часто снятся эти времена и снитесь вы… Мы были участниками великих событий, но я рад, что получилось именно так… Что я сейчас не диктатор полумира, а раввин и помогаю выполнять волю Й`ахве. И еще я рисую картины… их выставляют и в Европе.

— Вряд ли я позволил бы вам властвовать в своей половине мира, — усмехнулся монах. Улыбка получилась нехорошей. — Приятно, что теперь я тоже служу Богу, и надеюсь, Он простит мне сотворенное зло… Сотворенное вольно и невольно. И еще я пишу стихи… Вроде не очень плохие стихи, у меня уже вышло два сборника.

— Я читал ваше… Писать стихи у вас получается лучше, чем устраивать войны.

— Войны я тоже совсем неплохо устраивал, вспомнить страшно. Да, я хочу видеть вас, я приеду.

— Вот он, мой домик, с синей крышей… И грушевое дерево у входа. Я тут встречаю иногда тех, кто приезжает в Палестину — паломником или насовсем.

— Я — насовсем.

— Вот и приходите. Забудете синий дом и грушу, не страшно: спросите Ада Шикля. Евреи в Палестине упрощают имена, как в Америке; под этим именем меня тут все знают. Мы сядем под грушевым деревом, в саду. Мы будем есть груши и виноград, а потом выпьем немного… Я сам делаю неплохое вино. И слышите? Уже гудит автобус, вам пора. До свидания, Иосиф бен Виссарион.

— Монастырского вина и я вам привезу. Это лучшее в мире вино, и под него мы поговорим, как дошли до жизни такой. До свидания, Адольф Алоизьевич.

— Вот именно: как мы дошли до жизни такой. И как дошли до нее все остальные.

Монах чуть подумал, склонив голову, и перекрестил еврея в талесе: он хотел, чтобы тот тоже попал в рай. Он боялся, что крестное знамение еврею не понравится, но человек в талесе улыбнулся. Пока монах пересекал площадь, художник что-то бормотал, делая движения руками. А потом монах сел в автобус… Он уехал в монастырь, в котором ему предстояло жить.

С тех пор он больше никогда не видел своего давнего знакомого. Старые знакомые никогда не сидели за столиком под грушевым деревом, не ели винограда и не пили вина, сделанного руками человека в талесе, с хорошим немецким языком. Последняя встреча этих людей состоялась как случайная встреча на берегу пляжа в северном пригороде Яффы, который назван «Холмом весны», Тель-Авивом.

Из сказанного не следует, что со старыми знакомыми случилось что-то плохое или что они расхотели встречаться. Знакомцы не успели встретиться потому, что примерно спустя месяц оба умерли самой естественной смертью. При жизни их называли разными именами, но все же Иосифу Джугашвили повезло больше: его имя осталось и на могиле, и на обложках сборников его стихов.

А вот по поводу Ада Шикля наивные еврейские люди думали, что фамилия эта происходит от названия весовой и денежной единицы — шекеля. Что у него есть и другая фамилия, они не знали, и многие никак не связывали это имя с картинами, выставленными во многих странах мира; с картинами Адольфа Алоизьевича Гитлера.

Часть I

КОМСОМОЛЕЦ

Конец спокойной жизни

Пети Каца

Свои первые двадцать два года Петя прожил в мире понятном и предсказуемом. Петя любил папу и дедушку, товарища Сталина и Советскую власть. Петя был влюблен в восточные языки и во второкурсницу Таню. Петя уважал законы, правила уличного движения и университетское начальство. Петя не любил эксплуататорские классы, буржуазных поджигателей войны и кодлу из соседнего двора. Справедливости ради надо сказать, что Петя не боялся ни империалистов, ни драки с соседним двором: он хорошо стрелял, неутомимо бегал на лыжах, знал радиодело.

Петя был счастлив, потому что родился в самой замечательной на свете Стране Советов, потому что он хорошо учился в школе, а в университете его собирались оставить на кафедре.

Жизнь Пете омрачали только мысли о неизбежности войны, холодность Тани и вечные болезни — причем даже не свои, а дедушки.

В общем, жизнь у Пети была хорошая, правильная, и никак она не могла кончиться так странно. Но она кончилась, и Петя даже точно знал, когда: его первая жизнь кончилась четвертого мая тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Это произошло в половине восьмого вечера. Петя и место тоже знал: подворотня за булочной, рядом с трамвайной остановкой.

В этот вечер Петя соскочил с трамвая и вдруг понял, что идти домой ему совершенно не хочется. Слушаться внутреннего голоска стоило, потому что, если появлялся этот противный внутренний голосок и что-то подсказывал Пете, он обязательно оказывался прав. В десять лет внутренний голосок сказал Пете, что не надо лезть в пруд… над ним смеялись и дразнили трусом… А он панически боялся войти в воду, и все. А потом в пруду всплыл утопленник. Так и всплыл, посреди купающихся, и все мальчишки не только перепугались, но заболели, потому что купались в этой воде и даже набирали ее в рот.

В тринадцать лет внутренний голос сказал, что не надо выбегать на дорогу. Петя не выбежал и остался жив, а пьяный шофер промчался в метре от него на вихляющем грузовике.

Были и еще другие случаи. И все-таки, несмотря на явную полезность «голоска», Петя боялся таких «наплывов». Ведь вместе с «наплывами» в его разумную жизнь вторгалось что-то необъяснимое. А этого Петя не любил. В этот вечер он с полминуты хмурился, неласково смотрел на темно-синее небо. Первые яркие звездочки высыпали над острыми старинными крышами, весело перекликался народ на остановке, звенел подъезжающий трамвай. Под эти звуки Пете все сильнее хотелось сесть на трамвай. Но еще сильнее захотелось переломить утробное нежелание идти домой коротким путем. Он что — старая бабка на паперти?! Стоит тут и мнется возле остановки, боится, неизвестно чего! Вот плакат по ветру колышется, подсвеченный лампочкой. «Жить стало лучше, жить стало веселее». Плакат — коммунистически идейный, это слова товарища Сталина… А он киснет, подворотни боится! Комсомолец еще называется, строитель нового мира…

Петя сильнее нахмурился, закурил папиросу и двинулся навстречу своей судьбе. Шаги странно, тревожно отдавались под сводами низкой подворотни. Как и следовало думать, никого. И во дворе-колодце никого, только играет музыка да перекликаются голоса за освещенными окнами. Как ни глупо, Петя постоял во дворе, глядя в пройденную подворотню. Обычнейший проход между улицей и двором-колодцем, классика для Ленинграда. В этом проходе было пусто. Ему показалось, что во втором проходе раздался какой-то странный звук, вроде звона натянутой струны.

Нахмурившись еще сильнее, Петя сжал в кармане набитый мелочью кошелек: какой-никакой, а кастет. Он раза два применял этот способ, и далеко не без успеха. Против друзей, в честной схватке, так делать нельзя, тут все решают мужество и сила. А потом победитель подает побежденному руку, и они остаются лучшими друзьями.

Вот шпана дерется, как звери, нападают в темноте по трое на одного, разрывая рты, выдавливая глаза. С ними интеллигентные мальчики тоже дрались без малейших рыцарских чувств и без всякой пощады.

Нахмуренный, напряженный, Петя шагнул в темноту перехода… Да, в темноту! Ступив под гулкие своды подворотни, Петя сразу понял, что лампочка под потолком разбита и именно ее высокий чистый звон только что слышался во дворе. Шагнув со света, Петя не сразу заметил вертикальную фигуру у стены. Остановился, и тут же «фигура» оторвалась от шершавого камня, молча шагнула навстречу. Сердце заколотилось. Странно, но Петя рассердился не на себя, что не послушался Голоса, а на сам Голос. И на эту морду — за то, что ее испугался. Потому что хоть с двумя, даже с тремя уличными поганцами ему доводилось справляться.

Петя считал себя сильным и ловким, его было не напугать несколькими синяками. Выплыви из темноты расхлябанные тела, тупые морды с торчащими в пастях «бычками», Петя шагнул бы вперед, двинул в челюсть кулаком с зажатым в нем кошельком. Но этот вел себя слишком необычно… Даже странно.

Он не приближался к Пете, не пытался ни заговорить, ни напасть. Просто стоял, и все. Что-то в непривычном молчании, в подтянутой, ловкой позе незнакомца сразу отличало его от обычной питерской шпаны.

…Второго Петя заметил только краем глаза, на какую-то долю мгновения: высокий, неприятно-бесшумный силуэт справа и сзади. Петю рванули за воротник с дикой силой, он остро почувствовал лопатками шершавый склизкий камень этой глухой подворотни. И сильнейшая боль в правом боку под ребрами! Не вздохнуть.

Сползая вдоль стены, Петя разевал рот в диком крике, но с отбитой печенью даже не прохрипишь. Кажется, где-то недалеко кричала женщина… Петя был в этом не уверен. Двое подошли; свет со двора упал на умные волевые лица.

В лицо ударил вдруг луч сильного фонаря, Петя невольно зажмурился. Как сквозь сон, в распадающемся на части сознании навсегда отпечатались слова, сказанные не по-русски. Петя слышал и понял эти слова: «Яволь, герр капитан, эр шон берайт!»

Услышав это, Петя полуоткрыл глаза, прищурился. В руке одного из стоящих тускло блеснул длинный узкий нож, больше похожий на штык. Петя понял, что его сейчас убьют, и вдруг второй наклонился, нажал холодными стальными пальцами там, где кончались челюсти, начиналась шея. Рот у Пети как-то сам собой, непроизвольно открылся, в рот хлынуло что-то жгучее. Петя непроизвольно проглотил, задохнулся, а водку продолжали вливать.

И вдруг появились еще люди! Кричала женщина. Теперь Петя точно слышал: кричала женщина. Кто-то кричал «Стой!» и «Стоять!». Кто-то бежал, шаги резонировали, отдавались эхом в узости темной подворотни. Выстрел ударил, как взрыв; опять кричала женщина.

Петя начал поворачивать голову, возвращались зрение и слух. Кто-то лежал совсем рядом с ним, на расстоянии протянутой руки. Вокруг головы лежащего растекалось темное пятно. В конце подворотни, на той улице, еще громыхнули выстрелы — уже не в подворотне, потому и не такие громкие, тупо-сухие. Кто-то азартно вопил «Держи!», кто-то стрелял, а деловитый пожилой дядька в милицейской форме поднимал Петю. Рукав гимнастерки у него был мокрый, дядька морщился, но тащил Петю вверх. Петя задыхался, накатила боль в боку… Извернувшись всем телом, Петя перевернулся, вырвавшись из рук дядьки, упал на живот, и его сильно, мучительно вырвало, под конец — отвратительно горькой желчью.