Приговоренных возвели на эшафот, поставили на длинную скамейку… Палач с лицом, невидимым под глухим капюшоном, по-крестьянски обстоятельно надел на шеи преступников добротные пеньковые петли…

— Вы имеете право обратиться к собравшимся, — сообщил ротмистр Зебницкий, распоряжающийся казнью.

Но превратившийся в собственную тень чекист, некогда такой красноречивый и бойкий, смог выдавить из перекошенного рта лишь невнятное мычание, и потому «слово взяла» женщина.

— Граждане свободной России! — четким, хорошо поставленным голосом выкрикнула она. — Наймиты мировой буржуазии хотят преступно лишить нас жизни! Но мы не боимся виселиц и палачей! Народная власть настигнет белых бандитов везде, куда бы они ни скрылись, и ее карающая рука будет беспощадна!..

Стоящий над толпой многоголосый ропот стих сам собой, и только что жаждущая смерти «красной сволочи» людская масса жадно внимала словам приговоренной, внезапно превратившейся в обличительницу. А та, привыкшая выступать на митингах, видя, что толпа, против своей воли, подчиняется ей, с каждым словом все усиливала напор. Казалось, что на «товарище Искре» уже не старое, грязное и замаранное своей и чужой кровью платье, а скрипящая кожаная тужурка, туго перепоясанная ремнем с маузеровской кобурой на боку, что не кровавое пятно расплывается на ее груди из так и не зажившей до конца и теперь открывшейся раны, а кумачовый бант… Еще немного, и люди поверили бы в яростные слова, тяжкими камнями падающие в темные крестьянские души…

— Пора кончать эту комедию, — услышал Алексей отцовский голос и увидел совсем неподалеку Владимира Леонидовича, окруженного офицерами.

— Так точно, — козырнул ротмистр Зебницкий, расслышавший слова командира даже на расстоянии, и, выхватив из кармана френча платок, махнул им палачу, тут же выбившему скамью из-под ног приговоренных.

Затянувшаяся петля оборвала пламенную речь на полуслове, и женщина, мучительно изогнувшись, задергалась всем телом, стараясь дотянуться пальцами босых ног до такого близкого, но недосягаемого, увы, помоста. Лицо ее налилось кровью, дико косящий, как у загнанной лошади, глаз пытался найти в толпе кого-то ей одной ведомого, черные губы шевелились беззвучно, словно посылая проклятия своим палачам…

Агония революционерки продолжалась долго. Ее товарищ, вяло дернувшись всего пару раз, давно висел рядом с ней старым грязным мешком, лениво поворачиваясь на натянутой струной веревке, а она все еще жила. Глядеть на это было невыносимо, и над толпой рос недовольный ропот.

— Сделайте же что-нибудь! — отчаянно закричал Алеша, чувствуя, что лишившаяся чувств Вика безвольно повисла у него на руках. — Прекратите все это!..

Один за другим грохнули два револьверных выстрела и бьющаяся в агонии жертва наконец обрела покой. И юноша мог поклясться, что последний взгляд покойницы, замерший на его лице, был полон благодарности.

Пламенная большевичка и бескомпромиссный борец с мировой контрреволюцией, товарищ Искра оказалась права — повесить ее тоже толком не удалось. Как ранее — расстрелять…

* * *

Товарищ Бокий[Бокий, Глеб Иванович (1879–1937) — видный деятель ЧК/ОГПУ/НКВД, занимал ряд высоких постов и курировал несколько направлений деятельности этой организации.] выслушал доклад следователя в полном молчании, неотрывно глядя ему в глаза своими гипнотическими зрачками…

— Вы закончили, товарищ Черемыш? — разлепил он губы, когда тот остановился.

— Так точно, товарищ Бокий.

— Подготовьте документы на представление товарищей Рейгель и Резника к наградам. Посмертно.

— Но они, возможно, все еще живы!

— Как вы собираетесь это установить?

— Нужно тщательно прочесать район Кедровогорска с привлечением войск и местного населения, использовать аэропланы…

Глеб Иванович поднялся из-за стола и подошел к висящей на стене огромной карте Советского Союза, недавно отпечатанной и еще пахнущей типографской краской. Глаз радовали названия без ненавистных «старорежимных» «ятей» и «ижиц». Взгляд остановился на Сибирском крае, включившем в себя несколько бывших огромных губерний, могущих поспорить по размерам со многими европейскими государствами, а то и превзойти их в разы, нашел Кедровогорск.

— Вам известно, товарищ Черемыш, какова площадь Кедровогорского округа? — повернулся он к следователю.

— В общих чертах, товарищ Бокий.

— А плотность населения? — продолжал допрос начальник, напоминая при этом учителя географии.

Черемыш промолчал, не зная, что ответить: над такими вопросами он как-то не задумывался.

— А какими силами Красная Армия и ГПУ располагают в данном районе? — Бокий словно не заметил молчания подчиненного.

Так и не дождавшись ответа, Глеб Иванович покивал сам себе и подвел черту:

— Чтобы более-менее дотошно прочесать район Кедровогорска, нам придется собрать там войска со всего Сибирского военного округа. Плюс, провести частичную мобилизацию. Вы считаете, что кто-то нам даст добро на проведение подобных мероприятий ради двух человек?

— Но в окрестностях Кедровогорска, возможно, окопалась мощная контрреволюционная организация…

— Факты, товарищ Черемыш, фактики…

Доклад лег в архив, дело о награждении пропавших без вести агентов затянулось, а вскоре, после ухода Троцкого в оппозицию, совсем заглохло, поскольку оба числились среди активных сторонников опального вождя. Следователь Черемыш был переведен с повышением в Туркестан, где дослужился до высоких постов, и «делом Гаммельнского Крысолова» никто более не занимался.

Да и он сам заметно снизил активность, так и не попав более в поле зрения ГПУ: большая часть нужных Новой России людей была успешно переправлена туда, а посему нужды в массовых акциях более не было. «Точечные» же изъятия оставались незамеченными: пропал человек, и что с того? На фоне закипавшего котла Индустриализации, требующего перемещения огромных человеческих масс, это выглядело микроскопическими событиями. Великой стране всегда было мало дела до отдельных людей-винтиков, а уж теперь подавно…

Часть 3

Бессмысленный и беспощадный

1

— Не растягиваться, не растягиваться!.. Начальник конвоя проскакал дальше, в голову обоза, плетущегося по раскисшей от весенней распутицы дороге, в заполненных водой колеях которой легко можно было утонуть. Много в эти годы протянулось подобных обозов по матушке-Руси, многие ее граждане искали счастья и достатка на новом месте, торопились поднимать великие стройки Социализма, бежали из некогда хлебных мест, в одночасье ставших голодной ловушкой для сотен тысяч несчастных. Но этот, в отличие от других, был молчалив и угрюм. Ехавшие на телегах или шедшие пешком люди не питали никаких надежд на ближайшее будущее. Не тяга к лучшей доле сорвала их с насиженных веками мест, где они не то чтобы шиковали, но жили в сытости и достатке, а неумолимая воля родной Советской Власти. Власть, еще вчера бывшая желанной и народной, сейчас для них стала ненавидимой больше старой, царской и помещичьей.

Десятки людей, мужчин и женщин, стариков и детей, вне зависимости от цвета волос, фамилии или характера, теперь именовались одним коротким, как клацанье затвора, словом — «кулаки». И раньше-то это словечко не слишком-то красило, а теперь стало приговором, каиновой печатью, которой клеймили человека, осмелившегося неустанным трудом от зари до зари заработать себе право жить чуть-чуть лучше других, не таких жадных до работы и безжалостных к себе и родным. Да и не его одного, а всей семьи, включая стариков-родителей и даже несмышленых ребятишек, вся вина которых заключалась в том, что они появились на свет под крышей, крытой не перепревшей соломой или березовой корой, а «фабричной» жестью или шифером. Да какой там шифер! Две тощие коровенки в убогом хлеву уже ставили человека за грань закона.

Именно таким «липовым кулаком» и был Афанасий Кузнецов, шагавший сейчас рядом с телегой, на которой лежал укутанный под самое горло его отец, восьмидесятилетний патриарх большого кузнецовского рода, успевший еще побыть в крепостных у помещика Аверина. Бойкого еще, ничем особенным не болевшего доселе старика подкосило проклятое «раскулачивание», и Афанасий не чаял довезти его до отведенного им теперь на поселение места, чтобы не осталась одинокая могилка у дороги беспризорной.

— Кх-х… Долго еще, а, Афоньша?.. — проскрипел отцовский голос, ставший совсем неузнаваемым.

— Говорят скоро, тятя, — откликнулся мужик, сам не представляющий толком, где «гражданин начальник» прикажет сгружать жалкое «добро», оставшееся от некогда справного хозяйства.

Вообще выбор мест поселения ссыльных не поддавался никакой логике. Могли приказать остаться сразу двум десяткам семей — достаточному для основания новой деревни количеству рабочих рук, а могли повелеть остаться и всего двум-трем. Расчистить достаточный участок тайги для пашни, одновременно с постройкой изб, такому «обчеству», конечно, не под силу, а посему — ютиться немалым семьям в землянках до следующего года в холоде и голоде. Вот и получалось, что к одним своим недругам власть вроде как давала шанс, а других приговаривала к верной смерти. Такая вот справедливость…

Недруги… Какие они, спрашивается, недруги, когда Афанасий два с лишним года провоевал в Красной Армии против Деникина и Врангеля, пока его жена рвала пуп в деревне, силясь прокормить шестерых ребятишек. А вернулся — едва живой после госпиталя, до сих пор нося в теле осколок. И таких, как он, почитай каждый второй, если не двое из троих. Да и остальные вовсе не против Советской Власти прятали под застрехой обрезы, а для обороны от дезертирских банд и всякого отребья, развращенного революционной вольницей и никак не желающего угомониться, пока не получат свинцовый «орех» в брюхо.

— Эх, под березкой я хотел лежать, Афоньша, — никак не хотел угомониться отец. — А тут все сосны и сосны…

— Ничего, тятя, — вздохнул Афанасий. — Вы еще поживете…

— Куда уж мне. Отжил я свое.

Старик надолго замолчал.

— Стоп… Остановка… Дождались… — пронеслось от головы колонны, и Кузнецов озадаченно глянул на солнце — вроде бы далековато еще до вечера и обычной ночевки.

— Никак приехали, Афоня? — окликнул Кузнецова мужик, бредший рядом со следующей телегой.

С Тимофеем Сальниковым Афанасий успел сдружиться на долгом пути — такой же бедолага, как и он сам, провинившийся перед властью тем, что в свое время не дал умереть с голоду троюродной городской племяннице, приняв отощавшую девку в семью. То есть использовавший «наёмный труд». Она, курва, и донесла на благодетеля, снюхавшись с местным активистом — голодранцем и горлопаном Минькой Дурневым, раньше — любителем драк «стенка на стенку», веселых застолий под гармошку и тисканья девок за околицей, пропадавшего с самой Империалистической войны незнамо где, но года полтора назад вернувшегося в кожаной куртке с красным бантом, штопаных галифе и солдатских обмотках, три недели кряду куролесившего со старыми дружками-собутыльниками, а потом взявшегося строить «сельхозкоммуну». Теперь, надо думать, живет в крепкой Сальниковской избе со своим хахалем, переименовавшим свою «сельскохозяйственную коммуну имени Розы Люксембург» в одноименный колхоз, председателем которого и был избран «беднотой». Дружками, умудрившимися за относительно сытые годы Советской Власти даже не перекрыть заново избы, а лишь накопить злость на своих более трудолюбивых односельчан, не считавших нужным, в ущерб работе, добавлять к Рождеству, Пасхе и прочим церковным праздникам безбожные советские. И уж тем более не гулявших всё без разбора, включая непонятный никому «День Взятия Бастилии Парижскими Коммунарами», выпадавший в самый разгар косьбы и отмечавшийся многодневным застольем со льющейся рекой самогонкой под гармошку и разухабистые частушки.

— Похоже на то, — осторожно ответил не любивший бросать слова на ветер Афанасий, озирая видневшиеся из-за разросшегося кустарника остовы изб. — Тут что — пожар был?

— Сказанул! — начальник конвоя верхами как раз поравнялся с телегой Кузнецовых. — Бери выше, контра! Мор тут был. Лет десять назад все, как один, повымерли. От тифа или от испанки… Так что считайте, мироеды, что вам повезло — строиться не нужно, лес корчевать — тоже. Скидавайте барахло, одним словом. И ты, и Сальников. А мне недосуг с вами — надо засветло до Кирсановки добраться…

— Вот уж повезло, так повезло… — проворчал Афанасий, помогая старшему сыну Федьке спустить наземь легкого, как берестяной свиток, старика-отца. — Прямо рай земной…

* * *

Вопреки ожиданиям, старейшина рода Кузнецовых на новом месте не отдал Богу душу, а, наоборот, быстро пошел на поправку. К Пасхе Христовой он уже ковылял с новой клюкой — старая осталась где-то за Уралом — по расчищенным от кустарника и бурьяна улочкам, дивясь незнакомой манере вязки бревенчатых венцов и по-сибирски высоким воротам. В родной Воронежской губернии столько леса, чтобы пускать его на такое баловство, как ограда, никогда не было.

Домов в заброшенной деревеньке без названия хватило на десяток переселенных семей с лихвой, а землицы, распаханной еще прежними хозяевами и заросшей рожью-самосевкой пополам с буйными сорняками, — подавно. Жить бы да радоваться, если бы не витало над новым поселением черное крыло старой беды. Согласитесь, что не слишком сладко живется в домах, еще помнящих прежних жильцов, покинувших их не по своей воле. Домовые, и те, наверное, были против поселенцев. К тому же кроме стен да печей ничего не осталось — крыши провалились, а имущество до последнего гвоздя наверняка было растаскано мародерами.

А еще отравляли жизнь «кулакам», бывшим теперь нище самых бедных батраков, трое красноармейцев, оставленных в деревне до тех пор, пока губком,[Губернский комитет [партии].] как по привычке называли областную власть, не созреет до того, чтобы снабдить выморочную, но вновь ожившую административную единицу всеми подобающими атрибутами власти. В виде уполномоченного с неизменной печатью и многочисленной чиновной братией, расплодившейся при «советах» почище, чем при «Николашке кровавом». Солдаты откровенно скучали, придумывали всяческие сомнительные развлечения, приставали к девкам, которых среди высланных оказалось немало… Одним словом, творили такое, за что в любой нормальной деревне были бы жестоко биты. Но, увы, обиженные селяне могли лишь бессильно сжимать кулаки и скрипеть зубами — перекочевать из разряда ссыльных, но относительно свободных людей в разряд каторжников не хотелось никому. Даже здоровяку Никанору Лялину, при старой власти едва не угодившему в Сибирь за драку с околоточным. Тем более что со своими врагами, не в пример прежней, Советская власть обходилась очень сурово. На снисхождение, иногда случавшееся при царе, надеяться не приходилось…

Распахать слежавшуюся землю на заброшенных пашнях — все ж-таки не целина — с горем пополам смогли. Деревянной убогой сохой, как далекие пращуры, впрягаясь вместо лошадей по двое, по трое… Посеять тоже успели в срок, благо, разрешено было взять с собой немного зерна, которое в пути берегли пуще глазу, больше, чем грудных младенцев, которых в дальней дороге перемерло немало — дите, оно и есть дите — Бог дал, Бог и забрал… Но вот косить сено было не для кого — ни лошадей, ни коров, ни даже овец или коз в деревне не было. Да что там коз — кур и то не имели некогда зажиточные крестьяне. И купить их в такой близкой по здешним меркам, но очень-очень далекой для привыкших к европейской скученности людей Кирсановке было не на что. Даже себя продать — пойти в батраки к какому-нибудь «справному» хозяину — не получилось бы. Разве что к медведю…

Поэтому неожиданно свалившееся посреди привычной летней страды свободное время бывшие кулаки посвятили ремонту жилищ: хочешь не хочешь, зимовать на новом месте придется, а зимы в Сибири не чета воронежским. Крыли крыши хвойным лапником — не только жести или шифера, но и соломы, всегда выручавшей крестьян на Руси, тут не было. Зато «зеленой соломы», как шутливо звали лапник изгнанники, кругом было — руби не перерубишь.

Вот и сейчас Афанасий сидел верхом на коньке крыши, рубленном из добротного лиственичного бруса по-дедовски — одним топором, принимая из рук сыновей и плотно укладывая один к одному зеленые колючие «веники». Бабы внизу вязали лыком новые, и работа спорилась.

— Давай, давай, не ленись! — покрикивал на домашних Кузнецов, радуясь хоть какой работе, лишь бы не сидеть сложа руки — не умел мужик бездельничать, хоть убей. — Дожди зарядят — рады будете!

«Ничего, — думал он, оглядывая с верхотуры окрестности. — Приживемся и тут. А пугали-то, пугали… Мол, десять месяцев в году — зима, медведи по улицам шастают… А тут, оказывается, тоже жить можно. Главное, сиднем не сидеть. А так ничего — сдюжим! Русский мужик — он живучий. При помещиках-кровососах не сгинули — и тут как-нибудь проживем. Не на дядю, чать, пашем — на себя…»

В очередной раз подняв голову от работы, он увидел, как из лесной чащи появился незнакомый мужик, бодро шагающий, опираясь на суковатую палку-посох, по направлению к деревне.

«Во! И странники перехожие тут есть, — обрадовался Кузнецов. — А говорили, говорили-то… На двести верст кругом, дескать, никого нет, одно зверье. И тут соврали!..»

— Перекур! — скомандовал он, втыкая топор, обухом которого ловко загонял в брус деревянные же колышки-гвозди, выструганные из крепких сучков, и принялся спускаться вниз. — Надо гостя встретить-приветить. Авось, чего интересного расскажет…

* * *

— Врут все! — авторитетно заявил странник, с аппетитом уминая нехитрую снедь, которую, оторвав от себя, собрали со всех домов (жили-то не шибко сытно: хлеба — и того не было, а в лесу по ранней поре — шаром покати). — Не было тут никакого мора.

— А тогда, как? — не утерпел Тимофей Сальников. — Куда селяне-то подевались?

В не шибко просторный дом старших Кузнецовых (хочешь не хочешь, а пришлось сыновей отделять, благо изб хватало) понабилось все мужское население Новой — так, после долгих обсуждений и споров решено было назвать деревню, старого названия которой никто не знал. Всем хотелось узнать хоть что-нибудь о своей новой родине от местного жителя, знавшего, вероятно, тут все вдоль и поперек. Ведь, как ни крути, а жить тут придется долго, даже если власти лет через десять сменят гнев на милость — разрешат вернуться. Не приучены были трудолюбивые мужики шастать туда-сюда в поисках лучшей жизни, как цыгане или непутевые горожане.

— Ушли, — проглотил наконец кусок путник. — Ушли отсюда за лучшей жизнью.

— Как ушли? — не понял Спиридон Коровин, еще один из поселенцев, правда, не из Воронежской губернии, а из Тамбовской, появившийся в Воронежском караване на одном из пересыльных пунктов на Урале, когда уполномоченные из Москвы деловито перемешивали «кулацкое отребье», стараясь, чтобы односельчане не оказались рядом, — разбивать привычный крестьянский уклад, так до конца. — Куда ушли? Тут же край света — куда отсюда уйти можно?

— Ну, положим, не край, — степенно ответил прохожий, отложив новенькую деревянную ложку и надолго присосавшись к кружке с квасом. — Велика Расея во все стороны… Конца и краю ей нет. Вот вы откуда пришли?