— Больше. Две тысячи человек — это на сегодняшний день. Сначала было не более пятисот. Из них умерла почти половина.

— Откуда у вас такие цифры? — попытался барахтаться Модест Георгиевич.

— Из надежных источников. Правда, следует учесть, что первые заключенные были выброшены практически в чистое поле, вернее, в промерзшее за зиму болото, а нынешние живут в относительно благоустроенных бараках… В любом случае, моя оценка смертности — двадцать процентов. Каждый пятый никогда не увидит ни своего дома, ни родных. А если учесть, что самый распространенный срок, на который осуждают «изменников родины», — десять лет, а родственники зачастую тоже попадают в лагеря…

Вместо того чтобы спорить, Привалов лишь теребил машинально извлеченный из кармана сюртука платочек.

— Лес рубят — щепки летят, — подытожил Крысолов.

— Значит, вы рассчитываете на тысячу человек?

— Я рассчитываю на большее количество людей.

— Поясните.

— Можно освободить все две тысячи. Но взять всех с собой мы не сможем.

— Почему?

— Определенная часть из них — матерые уголовники. Воры, насильники, мошенники. Даже убийцы. Думаю, что такой балласт нам не нужен. Еще какое-то число — убежденные наши враги. Их брать с собой я тоже считаю излишним. Так что в сухом остатке полторы тысячи — тысяча двести человек.

— И как вы собираетесь отделять агнцев от козлищ? — хмыкнул Зварич, крутя в пальцах папиросу, но не решаясь закурить. — Зерна от плевел, так сказать?

— Это проще простого, Николай Федорович, — улыбнулся контрразведчик. — Большевики — большие бюрократы. Я бы сказал больше: бюрократия — это один из основных стержней, удерживающих их власть. И рискну предположить, что когда-нибудь их погубит именно бюрократия.

— Вы отвлеклись, — заметил Владимир Леонидович.

— Пардон… В канцелярии лагеря в образцовом порядке содержатся бумаги на всех без исключения зеков. Еще раз прошу прощения — на заключенных. Каждому присвоен порядковый номер, который значится на нашитой на одежду бирке…

— Да-а-а… Комиссары далеко ушли от ваших коллег, — Зварич не желал оставлять язвительного тона, впрочем, своего обычного.

— Прошу прощения, — мягко заметил Крысолов, но глаза его нехорошо блеснули. — Но я хочу вам заметить, Николай Федорович, что никогда не имел отношения ни к полиции, ни к судебному департаменту.

— Разумеется. — Все знали, что Зварич никак не мог простить своему оппоненту того, что он не смог доставить в Новую Россию его отца, отставного адмирала Зварича. — Вы же носили лазоревый мундир!..[Голубые мундиры в Российской Империи носили жандармы.]

— Не ссорьтесь, господа! — пристукнул ладонью по столу генерал-губернатор. — Нашли время, право!

— И место, — буркнул Привалов, пронзенный сразу несколькими взглядами.

Повисло молчание.

— И каким образом мы сможем… э-э… дать им свободу? Возьмем штурмом лагерь? Он, вероятно, хорошо охраняется…

— Да, — кивнул контрразведчик. — Несколько десятков солдат, вооруженных винтовками. Есть и пулеметы. На вышках.

— Вот видите…

— Во-первых, пулеметы рассчитаны не на нападение извне, а на бунт среди заключенных, — последовал спокойный ответ. — Красные полагают себя здесь, вдалеке от внешних границ, в полной безопасности. А, во-вторых, они окажутся меж двух огней.

— И кто же поднимет бунт? — Зварич оставался верным себе. — Вы располагаете там столь надежной агентурой?

— Располагаю. Но полагаться на нее не буду. Бунт организую я сам.

— Каким образом? У вас не каторжный вид.

— Вы полагаете? — Крысолов с улыбкой провел ладонью по впалым щекам. — Но и этот цветущий облик придет в норму после недельки строгого поста и соответствующего грима. Кстати, в предыдущие мои посещения лагеря никаких подозрений я не вызвал.

— Вы там были? — не сдержал эмоций Модест Георгиевич. — Вы же рисковали жизнью!

— Рисковать жизнью, — пожал плечами контрразведчик, — моя профессия…

В дверях Владимир Леонидович задержал Крысолова.

— Это даже не риск, — сказал он, глядя в сторону. — Это авантюра, Сергей.

Далеко не все в Новой России знали, как зовут человека, обеспечивающего ее безопасность. И никто не отважился бы назвать его просто по имени. Кроме друга детства.

— А что не авантюра, Володя? — улыбнулся тот. — Вся наша жизнь авантюра.

— Ты серьезно уверен, что мы сможем это сделать?

— На двести процентов. И, кроме того…

Крысолов замялся.

— Там есть один человек, который нам поможет.

— Кто?

— Ты его хорошо знаешь.

Владимир Леонидович выдержал пристальный взгляд друга.

— Неужели…

Часть 6. Исход

1

— Живой, контра? — хрипло раздалось над ухом, и человек, лежащий на нарах, медленно поднял веки.

— Живой еще, комиссар, — он старался говорить тихо, чтобы не разбудить спящих рядом.

— Пойдем, дело есть…

Человек осторожно спустился с нар и прошаркал самодельными ботами с подошвами из старой автомобильной покрышки за почти неразличимой в темноте тенью. Двери в барак полагалось запирать, но здесь, в сибирской глуши, охранники смотрели на предписания устава караульной службы сквозь пальцы: куда здесь было бежать несчастным зекам, большинство из которых родом из Центральной России? Да и окружающее лагерь с трех сторон болото не слишком способствовало побегу. Вот через годик-другой, когда будет закончена сеть дренажных канав, над которой сейчас по пояс в воде бьются заключенные, уровень грунтовых вод упадет и просохнут торфяники… А пока что ни одной попытки побега не было. Даже зимой, по сковывавшему трясину на добрых полтора метра льду, полностью оттаивавшему только к концу мая — июню.

Чуть притворив едва скрипнувшую дверь, сколоченную из грубо отесанного горбыля, тени выскользнули на волю, под зеленоватое ночное небо. Стоял июнь, совсем скоро — самая короткая ночь в году, да и сейчас, как говорится в народе, «зори целовались». Красноватый отблеск зари все не хотел исчезать, хотя солнце село часа два назад. Он просто перемещался неспешно вслед за невидимым светилом, прячущимся за горизонтом, чтобы немного времени спустя разгореться светом нового дня. Тишина стояла такая, что будь где-нибудь поблизости, хоть в десятке верст деревня, слышно было бы, как перебрехиваются сонные собаки. Но другого жилья не было ни на десять, ни на пятьдесят верст в округе…

«Прямо как тогда, — поежился человек, присаживаясь на корточки под бревенчатой стеной барака и прижимаясь к ней спиной. — Сколько лет-то прошло?»

Второй тоже присел рядом, поплотнее запахивая засаленный ватник с белой тряпичной нашивкой на груди, — ночи стояли прохладные, будто природа решила напомнить своим неразумным детям: лето летом, но Сибирь вам не Африка. Сейчас, в темноте, было не различить выведенного на застиранной тряпочке чернильным карандашом многозначного номера, заменившего здесь всем, кроме охранников-вертухаев и молчаливых сторожевых псов, имена. Номера да клички — вот все, что осталось бывшим людям, которых угораздило попасть в стальные жернова советского правосудия. И непременно быть смолотыми ими в лагерную пыль…

— Хочешь хлебушка, контра? — спросил хриплый, поблескивая в темноте стальными зубами.

— Кто же не хочет, — уклончиво ответил второй, давным-давно усвоивший закон Зоны: «Не верь, не бойся, не проси». — Да где ж его взять…

Хлеба заключенным почти не давали — только баланду из прошлогодней капусты и мерзлой полугнилой картошки, тоже осеннего еще завоза. То ли вертухаям лень было печь хлеб для бывших людей, то ли полагающаяся им мука необъяснимым образом исчезала на пути от ближайшего населенного пункта до лагерных ворот. Заплесневелые сухари, скупо выдаваемые по воскресеньям, ценились дороже пирожных из прошлой жизни.

Один такой сухарик, маленький и черный, похожий на земляной комочек, человек, названный комиссаром, выудил из кармана, разломил пополам и протянул половинку товарищу на заскорузлой ладони.

— На, контра, жуй…

— А что, членам большевистской партии паек выдают? — «Контра» сгреб сухарь с ладони и, отломив маленький кусочек, положил в рот, наслаждаясь полузабытым вкусом хлеба. — Дополнительный?

Второй не ответил, смачно хрустя своей порцией и изредка отгоняя рукой настырных комаров, наседающих на вторгшихся в их исконные владения пришельцев. Подначивать друг друга давно стало привычкой этих двух людей, связанных крепкой, мужской дружбой. Потому что вряд ли может быть что-нибудь крепче, чем дружба двух бывших врагов, помиренных общей бедой?

— Прямо как тогда, — буркнул он минуту спустя, следя за красноватым отблеском на горизонте, перечеркнутом тенями колючей проволоки, будто тоже упрятанном Советской властью в лагерь. — Сколько лет-то прошло, а?

— Ровно двадцать, — «контра» рачительно упрятал половинку своей порции в карман ватника — когда еще выпадет такое счастье. — Почти что день в день. Сегодня какое число?

— Бог его ведает… — пожал плечами «комиссар».

— Вот и ты Господа вспомнил.

— Присказка это, — мужчина еще больше нахохлился, спрятав руки в рукава ватника. — Я в поповские бредни не верю.

— А зря… Это ж как постараться надо было, нас с тобой здесь свести, — мягко улыбнулся другой. — Да не просто свести, а глотку друг другу перегрызть не дать. Хочешь верь, хочешь — нет, а без божьего промысла тут не обошлось.

— Ты тут агитацию не разводи за боженьку своего, — буркнул «комиссар». — Больно он тебе помог в свое время.

— Помог, — кивнул «контра». — И от вас тогда, в двадцать первом, уйти помог, и потом выжить… Да и тебя из лап Костлявой вытащить. Помнишь, как от горячки загибался?

— Повезло. Повезло — и все тут. Бога нет.

— Тьфу на тебя, Тарас, — отвернулся мужчина. — В жизни никого упрямее хохлов не встречал. А ты из них — самый упрямый.

— Тоже мне москаль выискался, — сверкнули в темноте стальные зубы. — Недалеко вы, донцы, от нас, щирых украинцев, ушли. Соседи, можно сказать. А про бога своего лучше в пятый барак сходи поговорить, если хочешь. Там и баптисты есть, и хлысты, и даже двух пасторов, говорят, на прошлой неделе привезли. Откуда-то из Эстонии, что ли.

— Что мне баптисты? Я в православие крещен. Как и ты, кстати. Или ты местечковый, а, Тарасику?

— Тю! Нашел местечкового! Мы, контра, от запорожских казаков род ведем! Искони православных!

— Вот именно… А откуда пасторы взялись? Какая их нелегкая сюда занесла? Эстляндия ведь еще когда отделилась…

— Темный ты человек. Одним словом — контра недобитая. Прибалтику мы еще в тридцать девятом вернули. Вместе с Западной Украиной и Бессарабией. И никаких Эстляндий нет больше. А есть Эстонская Советская Социалистическая Республика в братской семье советских народов. И никаким попам, пусть даже лютеранским, там не место.

— Вы вернули?

— Мы, — гордо ответил «комиссар», преисполненный гордости за всю братскую семью советских народов.

— Тебя же в тридцать восьмом загребли, — ехидно улыбнулся собеседник. — Как недобитого троцкиста, вредителя и шпиона трех разведок: английской, японской и… запамятовал. Напомни, будь ласка.

— Румынской, — буркнул Тарас, отворачиваясь. — Умеешь же ты, контра, настроение испортить. Одно слово — контра.

Он надулся и надолго замолчал. Время шло, до подъема оставалось совсем немного, и надо было попробовать подремать хотя бы пару часов, чтобы быть в состоянии завтра — уже сегодня выполнить дневную норму. Оба работали на рытье котлована, вернее — на укреплении его сочащихся водой стенок, а земляные работы — нелегкое дело…

— Ты что-то про дело говорил? — напомнил «контра».

— Точно! — хлопнул себя по лбу «комиссар». — Совсем ты мне голову своими попами задурил! Ищут тебя.

— Кто? — бесстрастно обронил собеседник.

— Хрен его знает. Но не вертухаи — это точно. Мне один верный человечек шепнул. Ходит, мол, человек из барака в барак и дружка твоего ищет.

— Ходит?

— Ходит. Одну ночь — в одном бараке. Другую — в другом. Блатные его за стукача приняли, перышком хотели пощекотать, да обломались. Сам защекотал. Всех четверых. Их же перьями. И не стукач, точно. Из второго барака ссученного задушенным нашли. Не успел, значит, до кума добежать.

Мужчина почувствовал, как заколотилось сердце. Что-то в этом «ходоке» было знакомое…

— А как этого щекотальщика кличут, не шепнул твой человечек?

— Шепнул, — кивнул Тарас. — И погоняло у него такое… Крысолов.

— Гаммельнский?

— Точно! Я еще подумал: немец, что ли…

— Нет, Тарас, — поднялся на ноги собеседник. — Он не немец…

* * *

До подъема оставались считаные минуты, и заключенные, скученные в страшной тесноте в четырех стенах под крытой сосновым лапником крышей, торопились добрать драгоценный сон, значащий здесь почти то же самое, что и скудная пайка — жизнь. Лишь один из них лежал без сна среди храпа, стонов и вскриков бывших людей, мучимых кошмаром, не отпускающим их даже во сне — и там они тоже были прикованы к своим тачкам, киркам и лопатам, обречены на голод, холод и тяжкий труд, лишены малейших человеческих прав.

Человека этого когда-то, в прошлой или одной из прошлых жизней, миллион лет назад, звали Алексеем Кондратьевичем, есаулом, а потом и атаманом Коренных… Но он сам не доверял своей памяти. Ему все чаще казалось, что это вовсе не его память, что он никогда и не был Алексеем Коренных, так и появившись на свет Божий заключенным номер четыре тысячи семьсот тридцать семь… Что он стащил ее у того Алексея, как в далеком детстве стащил книжку с картинками у заезжего барчука. И как ту заветную книжку про корабли под парусами и заморские страны позволял себе лишь иногда, когда никто не видит, доставать из тайника. Только ту книгу он прятал, страшась дедовой нагайки, а тут боялся другого… Самого страшного врага человеческого — собственной совести. От которой не убежишь, не спрячешься в лопухах на баштане, переживая скоротечный, как летняя гроза, гнев любимого дедушки, не задобришь покаянием и добрыми делами…

Нет, он не роптал на судьбу. Видимо, действительно был у этого бывшего человека свой ангел-хранитель, упорный, умелый, знающий и любящий свое дело. Не покладая рук и крыльев, не раз и не десять раз выносил он своего подопечного то из кровавой мясорубки под Збручем, то из верной гибели под Царицыном… И тогда, десять лет назад, спас-уберег. Не пришлось Алексею, отравленному большевистской химией, выкашлять с кровью легкие — зажило, как на собаке. Не нашлось Иуды-предателя, чтобы выдать его карателям как зачинщика, и поэтому не лег он в общую яму с пулей в затылке, а всего лишь был осужден как рядовой «белобандит», и прошел по этапу чуть ли не все стройки минувших пятилеток. Не довелось подохнуть вместе с тысячами других «доходяг» от истощения, тифа и чахотки в котлованах Беломорканала и Рыбинской ГЭС, на причалах Совгавани и приисках Магадана. И вот теперь не он ли, протащив питомца через всю страну, в прямом смысле, через огонь и воду, будто в насмешку оставил его в каких-то верстах от того места, где все начиналось? Или устал уже оберегать и решил сдать на руки другому своему коллеге? Уже не в белоснежной хламиде, к которой не пристают ни кровь, ни грязь, а в сверкающих доспехах? И не с оливковой ветвью в милосердной руке, а с огненным мечом в длани разящей?

И против огненного меча не возражал Алексей.

Потому что шли и шли мимо его нар бесконечной вереницей видимые только ему тени… Вот крутит ус верный Мироненко, сгинувший невесть где, поджимает губы со шляхетским гонором Зебницкий, виновато улыбается поручик Топфельбаум, которого он в последний раз видел разорванным пополам снарядом, корчащимся в луже крови, молчит изжелта-бледный Деревянко, отравленный газом… А за ними — десятки, сотни и тысячи знакомых, полузнакомых и совсем незнакомых лиц…

Он от всей души надеялся, что красные не добрались по его вине до Новой России и не лежат на его совести тяжким грузом жизни тысяч ее обитателей, которых он, несостоявшийся «бонапарт», в гордыне своей подверг страшному риску. Вопреки расхожему мнению, лагеря вовсе не были так уж оторваны от цивилизации, и новости о том, что происходит в Большом Мире, хоть порой и с большим опозданием, доходили до бывших людей. Хотя кто мог знать темное нутро комиссаров: не заржавело бы за ними и засекретить обнаружение у себя под боком осколка Российской Империи, сумевшего не просто просуществовать десять лет, но и больно укусить прозевавших его существование. Но вряд ли тогда удержались бы они от искушения наложить загребущую руку на его богатства — те же, вычерпанные еще при царе-батюшке до дна золотые рудники. И бесконечные этапы бывших людей протянулись бы тогда не на магаданский край света, а сюда, в Сибирь.

Наверное, Алексей все-таки начал засыпать, поскольку мысли потеряли очертания и свернули со своей колеи. Он словно воочию увидел зелень вековых сосен под отраженном в зеркале озерной воды лазурным небом и кавалеристов, замерших на пригорке. Золотые погоны, новенькие с иголочки мундиры. Все тут, все до единого, все живы — и Мироненко, и Зебницкий, и Топфельбаум…

Изможденный человек в грязном ватнике не дошел до них нескольких шагов и рухнул коленями в изумрудную траву:

— Простите меня, братцы…

Нет, не простят, смотрят сурово, исподлобья. Ну, значит, судьба такая, и бывший человек склонил покаянную голову, слыша уже, как, повинуясь неслышной команде, трогаются с места кони, звенят по щебнистой осыпи стальные подковы, со змеиным шипением вылетают из ножен клинки…

— Подъем, подъем! — толкнул в бок заключенного номер четыре тысячи семьсот тридцать семь сосед по нарам, и лязг подков по камню тут же обратился в набат лагерного «колокола» — подвешенного перед управлением на виселичном «глаголе» куска рельса.

Начинался новый день. Неизвестно какой в несчитаной череде его близнецов, одинаковых, как стреляные гильзы…

* * *

Тарас Чернобров прислонился к сочащейся водой стенке котлована и на мгновение прикрыл глаза. Вроде бы совсем немного времени с подъема прошло — солнце еще не успело вскарабкаться в зенит — а ощущение такое, будто месяца два не выпускал из рук кривой, отполированный ладонями до костяного блеска черенок лопаты. Присесть бы на корточки, да нельзя — чуть не до колена достает взбаламученная пенистая серо-бурая жижа, ледяная, словно на дворе не июнь месяц, а февральская стужа. Каждый рабочий день начинается с откачки воды, скапливающейся за ночь в котловане, — не для удобства заключенных, естественно: подмытые стенки в любой момент могут обрушиться, что уже случалось не раз. Придавленные оползнем работяги не в счет — этот расходный материал управление Леслага как раз отпускает без возражений и сколько начальство попросит, не то что шанцевый инструмент, одежду, продовольствие и прочие материальные ценности. Каждое обрушение — срыв графика работ, а за задержку в сдаче объекта по головке не погладят…

Подумать только, еще каких-то два с половиной года назад он, герой Гражданской войны и орденоносец, комдив[Комдив — командир дивизии, комкор — командующий корпусом. Звания введены в РККА с 22 сентября 1935 года.] и без пяти минут комкор Чернобров и не подозревал, что в его любимой стране, уверенной поступью движущейся вперед — к коммунизму, возможно такое. Нет, ему, разумеется, было известно о врагах народа, отправляемых в лагеря на перековку, но подробности, шепотом передаваемые из уст в уста, как-то проходили мимо его сознания или отметались, как ложь и клевета на социалистическую действительность. Да и не до этого ему было — все время без остатка съедала служба: дивизия считалась одной из лучших в округе, а добиться этого непросто. Поэтому так и оставались планами задумки выбраться с молодой женой на Кавказ или в Крым, стороной проходил ремонт новой московской квартиры, некогда было встретиться с сыном от первого брака Гришей, поступившим не в военное училище, как хотелось отцу, а в медицинский институт…