Глядя исподлобья на дрожащие руки старика, я напряженно думал…

До нашего появления на этой убогой планете чертова Вселенная существовала целую вечность. После нас будет существовать столько же. И какое мне дело до каких-то старичков, пьющих ягермайстер в китайском ресторанчике Хольстебро? Зачем вообще их замечать? Какое отношение все это имеет ко мне? Зачем думать о том, что где-то от одиночества и тоски сходит с ума мать? Пуповину давно перерезали… А там все ноет… Тридцать лет ноет! Если жизнь неумолимо жестока, почему я не могу быть жестоким тоже? Жестоким и бессердечным. Я ведь часть жизни, один из живых организмов, действующий актер этого бродячего цирка. Так почему я не могу наплевать и забыть о матери, которая белкой в колесе вертится где-то там на отшибе Таллина, в старой, почти рухнувшей квартире… охотится на работы, как кошка на голубей?.. Почему я не могу заглушить этот стон? Откуда берется чувство вины? Почему мне кажется, что я жесток? Ведь я спасаю свою шкуру!

Как гипсовую форму, меня наполнила тяжесть, которая сжимала горло, не давала дышать, — я носил ее в себе, ощущая, как медленно она затвердевает, изменяя меня.

Не только внутри… Однажды, когда брился, заметил на своем лице странный оскал, присмотрелся… и вдруг перестал себя узнавать! Это был не я. В зеркале стоял отвратительный мужичок, такой подуставший хмырь, у которого черт знает что может быть в голове, он стоял там и пялился на меня — это был не я! Про таких говорят: «сосед», «квартирант», «гражданин», «субчик»…

Больше не подходил к зеркалу — было страшно; не мог есть, не мог пить, не мог курить, улыбаться, не слушал, что мне говорили, не чувствовал себя свободным и раскованным, когда меня рисовали. Сеансы стали мучением. Август обвалился ливнем. На неделю весь Юлланд заволокло туманом. Стало холодно и неуютно. В студии включали свет. Это было нестерпимо! Голый, я сидел на столе, в снопе электрического света, а за окном была серость, снаружи кто угодно мог меня рассматривать! Я был выставлен, как вещь на продажу!

Сюзи меня раздражала. Я злился на нее, хотя она ни в чем не была виновата. Мы поссорились; она думала, что я переменился из-за нее; она кричала, что знает, знает, знает, как это бывает, что не надо ей ничего, ничего не надо объяснять!.. И я не стал ничего объяснять — вернулся в лагерь.

— Она тебя старше на восемь лет, — успокаивал меня Хануман.

— Сюзи тут ни при чем, — говорил я, а в голове вертелось: все напрасно… все это напрасно…

Мы пили вино, дорогое легкое вино; Хануман разглагольствовал:

— Женщины… это ерунда! Не стоит им уделять так много места в своем сердце, Юдж, не говоря о голове. Зачем тебе гарем в голове? Надо с ними попроще. Раз-два и пошел дальше. Запомни, женщины — это хозяйственная часть человечества, физиологический тип, приспособленный для продления рода. Ничего больше… Причем заметь, чем больше они кричат о своих правах, о том, что они что-то собой представляют, тем агрессивней охотятся на мужиков. Это у них тактика такая. В Дании они совсем остервенели. Они настолько поверили в свою независимость от мужчин, что перестали в них нуждаться и быть похожими на женщин. Восточная Европа — вот место, где еще остаются нормальные бабы… Там еще уважают мужчин, а вообще… человечество скатывается в яму матриархата, и поверь мне — это будет тотальной тюрьмой! Тотальная тюрьма — вот что ожидает человечество в недалеком будущем. Впрочем, это не имеет значения, женщины все равно всегда будут охотиться на мужчин… Миром уже правят бабы… и деньги. А такая дурочка, как Сюзи… таких бесполезных телок знаешь сколько! Ты ничего не потерял. Сколько их у нас было, Юдж! Лучше вот послушай мою новую теорию. Холодная война не закончилась, Юдж! Она просто перешла в новую фазу — «деньги против человека». Советский Союз все-таки был идиотской утопией, там деньги не принимали всерьез, а напрасно. Деньги — это опасное изобретение. Хуже бактериологического оружия. Я выработал новую теорию, которую хочу проверить на практике. Слышь, Юдж? Я хочу проверить кое-что… Мишель станет моей лабораторной крысой! Хэ-ха-хо!

Я не слушал его: все, что он говорил, мне казалось просто бессмыслицей.


Так и не встретились. Сюзи нигде не было, ни в студии, ни дома. Побрел на точку. Шел по пешеходке и думал: пару месяцев назад мне здесь было хорошо, на самом деле хорошо, поэтому я поехал не в Ольборг, а именно сюда, даже не затем, чтобы встретиться с Сюзи, а затем, чтобы пройтись по этой же самой улице, где мне было легко и беззаботно. Я хотел понять, куда эта легкость улетучилась. Ведь я — это я; и город тот же.

Но нет, всё изменилось: и я, и город, — всё стало другим.

Но как?.. Когда?.. Почему?..

Город молчал. Статуи натягивали сети сумрака. Небо кемарило на крышах. Ветер перелистывал газету, перелистывал…

Я шел, передвигая своего черного двойника, как шахматную фигуру, из одной тусклой витрины в другую. Остановился. От речки веяло холодом.

Зачем я здесь? спросил я себя. Черт с ним, с гашишем… Кто так решил, что я должен этой ночью стоять и смотреть на свое отражение в этой чернильной витрине? И для чего?..

Фонарь моргнул юрким велосипедистом. Ничего не нащупав в себе, пошел дальше. На скамейке спал пьяный. Летели и не могли улететь шарики, привязанные к ветке невидимого дерева.

Лето прошло, подумал я. Еще одно лето моей жизни прошло.


У Мартина меня как-то неприветливо встретили. Там были гости. Пять или шесть человек курили большой кальян. Жрали пиццу и гоготали. Мартина не было. Пока Йене взвешивал, я, прислонившись плечом к стене, слушал. Какой-то незнакомый бородач рассказывал про тюрьму. Недавно вышел. Был полон впечатлений. Рассказывал, как о поездке на Бали. Даже показывал фотографии. Йене кивнул головой в сторону бородатого:

— Мне тоже скоро в тюрьму. Уже получил извещение. — Он сделал кислую мину, буркнул for satan! [Черт побери! (дат.)] и добавил несколько крошек гашиша на весы.

Йене все лето был таким дерганым, говорил, что устал ждать, когда для него освободится место в тюрьме.

Я спросил, не видел ли он Сюзи. Йене сказал, что она куда-то уехала, она говорила куда, но он забыл.

— Впрочем, не имеет значения. Она укатила с каким-то стариканом. Он у нее уже две недели. Тебя давно не было… — Завернул гаш в фольгу, пересчитал деньги, вздохнул и опять заговорил про тюрьму. — Ждать тяжело, — говорил он. — Ладно бы сразу посадили. Живешь, дела делаешь, а срок висит где-то там, в неопределенном будущем… — Я качал головой понимающе. — По сути, срок начинается с момента оглашения приговора, — рассуждал Йене. — Я, можно сказать, полгода отсидел, пока ждал. Можно сказать, наконец-то! Так что будешь покупать у него, — снова кивнул в сторону комнаты, где сидел паханом бородатый и корчил рожи. — Эй, Гуннар, иди сюда! — крикнул ему Йене. — Это русский парень, он у нас покупает, запомни его на всякий случай!

— Русский?! — воскликнул Гуннар. — Никогда не видел русских!!!

Вразвалку, как горилла, подошел; выпучив глаза, осмотрел меня с ног до головы, даже присел, чтобы посмотреть на мои ботинки; понюхал, как собака, повернулся и крикнул что-то нечленораздельное в комнату. Оттуда послышались смех и хлопки в ладоши, кто-то пропел: оле!.. оле!.. оле!..

Бородач осклабился, похлопал меня по плечу, пожал руку и сказал:

— Всегда добро пожаловать! Приходи почаще!

Я стал ездить в Ольборг.

2

Афганцы приносили деньги каждую неделю. Довольный дедушка Абдулла грелся на солнышке. Большая спортивная вязаная шапка, синий пуховик с желтой молнией и красной изнанкой. Спортивные штаны. Барахло это им выдали в приемнике Сундхольма. Дедушка Абдулла был такой старый, что никого не узнавал — никого, кроме хазара, доктора и внука, — сидел на скамейке неподвижно и с кроткой улыбкой смотрел — в поле, в небо, себе под ноги, на большие потертые кроссовки с длинными носками, на свою палку, на травку под ногами. Он и представить себе не мог, что мимо него раз в неделю проходит человек, который привозит ему гашиш.

Михаил каждый раз заруливал на свалку, ползал по кузовам ржавых машин, как жук по металлическому муравейнику, делал вид, что ищет что-то, что могло превратить убитый «кадет» в новорожденный «форд», шарил в багажниках в надежде найти что-нибудь ценное.

— Мало ли, — шептал он, — забыли, перегнали и забыли…

Луч его фонарика метался во мраке. Дождевик шелестел. Я терпеливо ждал. Он выдирал что-нибудь из приборной доски, и мы уходили.

За рулем он постоянно трещал о каких-то бабах. Нашел себе русскую, которая жила у датчан, подрабатывала, что-то там делала, в навозе копалась и цветы высаживала на подоконниках, кустики стригла. Он возил ее к морю, они выпивали дешевое винцо, и там он ее трахал. Жаловался, что теперь как-то и переезжать грустно… Привык…

Мы ставили машину в мертвом переулке, я просил его подождать, он пытался за мной увязаться, даже следил, но мне легко удавалось уйти. На обратном пути я покупал себе бутылку пива, старался облиться побольше, чтобы забить запах гашиша, но он все равно чуял.

— Дунул, что ли? — спрашивал он. — Дунул, да?

Отломив скромный кусочек, Хануман отдавал остальное Джахану. Забирал чеки на бензин у Михаила, записывал в блокнот литры и кроны, напоминал:

— Мишель, ты все еще нам должен. Ты поставил машину на продажу?..

Михаил ничего не отвечал, ворчал, хлопал дверью, громыхал ботинками; Хануман ухмылялся.

— Я ему не дам ускользнуть. Будь уверен! Я его использую по полной, каждую крону вытяну… и из афганцев тоже, — говорил он, а потом спрашивал: — А почему от тебя так пивом воняет?

Я объяснял…

— А через парфюмерный в Kvickly [Сеть датских супермаркетов с богатым выбором товаров.] не догадался пройтись? Надо было купить пиво?

— Я не могу себе купить пиво?

— Можешь, — говорил он. — Но не надо им обливаться и вонять! Купи себе пиво и пройдись через парфюмерный! Не будь дураком, Юдж! Нет, ну ты посмотри на него, посмотри на этого клоуна! — говорил он, глядя сквозь жалюзи на то, как Потапов намывает «кадет». — Он даже машину моет не просто так… а как бы по приятной необходимости.

Я подошел к окошку. Потапов мыл машину, в его движениях чувствовалось торжество.

Все в лагере стали смотреть на Михаила с придавленной завистью, с черствой злобой; каждый день у нашего окна разыгрывались одни и те же идиотские диалоги…

— Moving, my friend? — спрашивали его албанцы.

— No moving! House! House!

— House? Deport? — спрашивали те.

Потапов заводился:

— No! Fuck deport! Living in house! — И добавлял сакраментальное для беженцев: — Just like a normal human being.

Курды изумленно спрашивали:

— Positive, my friend?

— Not yet! [— Переезжаешь, мой друг? // — Не переезд! Дом! Дом! // — Дом? Депорт? // — Нет! К черту депорт! Проживание в доме! Как всякий нормальный человек. // — Позитив, мой друг? // — Пока нет!] — отвечал Михаил.

В край озадаченные албанцы и курды чесали бороды, пытаясь постичь, что бы это могло значить. Он с важностью говорил, что писал письма в Директорат.

— Какие письма? — изумлялись они.

Михаил отмахивался, говорил, что ему некогда — масса дел, масса дел, — вскакивал и деловито направлялся к себе паковать вещи: вещи, так много вещей!

Аршак пытался вызнать детали — ему тоже срочно захотелось переехать в дом. Он даже посерел, когда узнал, что Потапову так подвезло. Он потерял от зависти покой и больше не мог прохаживаться туда-сюда по коридорам билдингов в своих ворованных спортивных костюмах, его это больше не удовлетворяло. Он перестал выходить во двор в дорогих ботинках, закидывать ногу на забор на уровне плеча, любуясь в такой противоестественной позе тем, как на солнце поблескивает краденый башмак. Его больше не видели ни в бильярдной, ни в кафетерии, где он обыкновенно проводил вечера с вывернутым на футболку золотым распятием весом в восемьдесят восемь граммов. Все это перестало радовать Аршака; все эти свидетельства несомненно великих достижений и высочайших человеческих качеств поблекли, как только он узнал, что косолапый русский толстяк каким-то образом заполучил право на проживание в отдельном доме. Слыханное дело! Все были в стойле скоты скотами, и вдруг взяли одного и со свиным рылом да в дом! Где справедливость? Чем он лучше других? За что вдруг такие привилегии? Теперь хоть в пиджаке от Кардена выйди, это уже не поможет! Зачем тебе хорошая одежда, если ты живешь в таком отстойнике?!

Мы с Хануманом пускали дым в потолок, пили чай, а Потапов за окном мыл-намывал машину, готовил ее выставить на продажу, говорил жене (а я переводил Хануману):

— Пусть Аршак хоть весь золотом обвешается! Кто это золото видит? В этом клоповнике-то! Тут все чмори, до одного! А мы теперь в дом, Маша, переедем и больше эти рожи никогда не увидим. Заживем как белые люди. Представляешь, утром на кухню выходишь — и там ни одного арабского рыла! Ни одной черномазой свиньи! Ни одного скота! Больше не будет луж в туалете. Будет унитаз, на котором белые люди гадят, а не черножопые мартышки. Наступают хорошие времена. Чую, начинается белая полоса. Ну, сколько можно терпеть? Мы так долго этого ждали. Кажется, появился свет в конце тоннеля. Сперва дом, а потом, глядишь, и временный вид на жительство. Дом — первый шаг к позитиву.

Хануман закатывал глаза:

— О, наивный дурак! Невежественный идиот!

* * *

Вскоре Потаповым сообщили, что жить они будут на острове Лангеланд, и началась совершенно новая эпопея. Михаила вызвали в офис и торжественно вручили карту, на которой жирной красной точкой был обозначен их дом, точкой поменьше была помечена автобусная остановка, от нее к «дому» бежал красный извилистый пунктир — путь, который следовало проделать пешком.

Ханни открыл свой атлас. По всей видимости, Потапов должен был отныне жить на отшибе самого длинного в Дании острова. Посмотрели в сноску — заповедник. Судя по редким линиям на карте, в этих угодьях даже автобусы не ходили. Глушь! Один захудаленький довозит тебя до конечной в порт, а дальше ты сам должен переть. Хануман посмотрел на масштаб карты и выразил сомнение:

— Иван и Мария, да, они пройдут. Да и Лиза протопает. А вот Мишель… — сказал с ухмылкой Ханни, — Мишель вряд ли… он такой жирный…

Я согласился, покашлял в кулак.

— У Мишеля такие короткие ноги… — приговаривал Хануман. — Пять с половиной километров пешком…

Но Михаил радовался, как ребенок. Он упаковывал чемоданы, вязал мешки, договаривался с транспортной фирмой.

— Все оплачивает Красный Крест! — говорил он, потирая ладони. — Перевоз совершенно гратис! Государство платит!

— Уезжаешь? — спрашивал ядовито Хануман. — Нам уже тебя не хватает! Скажи, когда именно? Скажи мне дату, ублюдок! Ты поставил машину на продажу? Продавай армянам за пару штук и возвращай нам тысячу! Я прощу остальное…

— Мужик, — деловито отвечал Михаил, — это глупо. Сразу видно, что ты в машинах ничего не понимаешь. Такой «кадет» за две тысячи? — ухмылялся Михаил. — Три штуки минимум! Минимум!

— Сукин сын, продавай за две, не жадничай! — настаивал Хануман. — Потом и того не дадут!

— Я знаю, что я делаю, — упорствовал Михаил. — Подкрашу, поставлю стереосистему и за три с половиной уйдет! Можно на свалке и кресла поновей раздобыть, приборную доску… Это мелочи, но вид товарный. Переведи ему, Жень! Он ни хера в машинах не понимает.

И уехал на свалку, а может, к морю со своей чертовой куклой, вернулся утром с какими-то бумажками.

— Информация об острове, — сообщил он важно. Все мы должны были понимать, о каком острове шла речь. Потапов узнал о Лангеланде всё, пообщался с людьми, набрал в библиотеке каких-то брошюр. Кто-то сказал ему, что там есть порт, идет клев, треска стаями ходит, можно арендовать лодку, почти ничего не стоит, копейки, и вообще, красота да и только! Еще там жил Ярослав, с которым мы познакомились в транзитном лагере Авнструп, — Ярослав перебрался из лагеря к какому-то церковному деятелю, и это воодушевило Михаила: он хотел, чтоб теперь его окружали не лагерные, а люди со связями среди местных, те, кто мог ему поспособствовать в дальнейшем пускании корней. Михаил позвонил Ярославу, тот произнес три ключевых слова: природа — порт — свалки, — больше можно было ничего не говорить: Потапов был на седьмом небе от счастья, ходил сам не свой, облизывался и потирал руки. В машине сидеть с ним стало невозможно — он потел и зомбировал меня.

— Там все дешевле, это точно, — тарахтел он по пути в Ольборг. — На Лангеланде всё значительно дешевле!

— С чего бы это?

— Посуди сам! Порт — рукой подать до Германии! А в Германии, сам знаешь, всё дешевле! А тут тебе прямо из порта везут. Рыба дешевле. А рыба — это здоровье!

— Ну и что мне с того? — спрашивал я его. — Мне-то что? Даже если там все бесплатно…

— Ну не знаю, — терялся Михаил, — мог бы тоже…

— Что тоже? — ставил я его в тупик.

— Пожить на Лангеланде… — неуверенно говорил он. — Поехал бы с нами, пожил бы у Ярослава. Он о тебе спрашивал. Ярослав вообще-то не на самом Лангеланде живет, а на соседнем острове. Фюн называется. Примыкает к Лангеланду длинным мостом. Он сказал, что это самый высокий мост в Дании! Вот я подумал: покурить бы на нем, а? Так накроет… Может, купим травки?

Я только морщился.

Несколько раз на дню мы слышали, как Михаил кому-нибудь у нашего окна объяснял: Лангеланд по-датски значит «длинный остров». Хануман ухмылялся:

— Он так произносит Лангеланд, точно это Long Island!

Так оно и звучало.

Наконец он, кажется, все-таки сплавил «кадет» на стоянку или черт знает куда… Машины не стало, пришлось ездить на школьном автобусе; я брал тетрадки, садился рядом с Непалино, делал вид, что что-то читаю в учебнике, стараясь не косить на шофера, так мы и ехали…

В лагере Виссе, под Ольборгом, жил Отар, я каждый раз заходил к нему; он завязал с вином и воровством, читал Библию и философию, Достоевского, Розанова, Мамардошвили… У него было много книг, так много, что они с другом выкинули кровати, тумбочки, шкафчики, у них не было ни стола, ни стульев, спали на полу, на матрасах, а вокруг них были книги… Его друг, Арто, тоже завязал с воровством и ширкой, они вместе постились и держались особняком от остальных. Отар всегда радовался, когда видел меня, приглашал к себе, заваривал чай, мы садились на пол, пили чай, разговаривали. Я был многим ему обязан, но он ничего не хотел слышать об этом; он просто подливал чаю, спрашивал, как у меня дела, как там Хануман, рассказывал истории, которые циркулировали по лагерям, плавно переходил к своей философии, рассказывал, какие чудные видения его посетили… Он был настоящий визионер! Пока я болтался без дела в поисках неприятностей, Отар делал невероятные открытия. Я сидел и слушал — это была поэзия, настоящая поэзия! Верить в то, что он говорил, было не обязательно, — он и не убеждал. Тощий, изнуренный постом, он все время был в поиске, задавал себе вопросы, спорил сам с собой, — я смотрел на него, и мне казалось, что я присутствую на спиритическом сеансе. Когда входил в раж, он мне казался одержимым; он выплескивал на меня свои соображения и смотрел мне в глаза, затаившись, точно ожидал: что будет?., выживу я или, не вынеся отблеска Истины, разорвусь в клочья?.. Я пил чай и слушал, а потом шел по моим делам. Приходилось долго топать, сорок минут вдоль шоссе до центра… под дождем и ветром… через спальный район, где рыскали бандитские стаи курдских подростков… нырял под арки, петлял дворами…