Лицо «бывшего» вспыхивает красными пятнами.

— Вы, господин хороший, шутить изволите? Не нравится моя цена — берите себе «американку» по советской! — язвительно заявляет он.

— Да у твоей-то небось по кризисным временам на детали такой дешевый металл пущен, что она через пару лет вся в хлам износится! — искренне начинаю кипятиться я. — Я сам по торговой части работаю с заграницей, не понаслышке знаю, какое барахло они сейчас нам сплавляют, — с апломбом заявляю продавцу. — Ладно, наброшу вам еще пять червонцев, а не то — стойте тут, ждите другого покупателя. Если повезет, в чем я лично очень сильно сомневаюсь.

Продавец начинает колебаться. Мои громкие сомнения в качестве выставленной на продажу машинки начинают внушать ему опасения, что потенциальных покупателей такая «реклама» может и разогнать.

— Тридцать червонцев! — так же сухо и желчно бросает он.

— Да мне дешевле обойдется настоящую довоенную машинку сломанную в конторе списать да починить, чем червонцы на ветер кидать за это чудо! (Кстати, эту мысль надо запомнить…) — Мое негодование неуступчивостью продавца едва не толкает меня к тому, чтобы сорваться на крик. — Возиться, дураку, было неохота, вот и приперся сюда. Хорошо, согласен, за собственную глупость надо платить. Пожертвую еще пару червонцев!

— Двадцать восемь! — быстро отвечает «бывший», нервно поправляя котелок на голове. — И это последняя цена!

Начинаешь колебаться? Это хорошо. Чем бы тебя дожать…

— Не стоит вам, уважаемый, с продажей-то затягивать. Скоро чекисты все пишущие машинки на учет ставить будут, образцы шрифта собирать… Так что зарегистрированную машинку на Сухаревку уже не отнесешь.

— Червонец скину… — Продавец уже явно уступает нажиму.

— Черт с тобой, даю на круг ровно двадцать пять червонцев, и разойдемся довольные друг другом! — покровительственно предлагаю я ему.

«Бывший» долго мнется, молча жует губами, кажется, что-то подсчитывает в уме…

— Ладно… — почти шипит он. — Давайте деньги!

— Сначала проверим машинку, — останавливаю его. Достаю, разворачиваю принесенный с собой листочек бумаги, сложенный вчетверо, заправляю его в каретку и довольно быстро отстукиваю строчку, где попадаются старорежимные «яти» и «ижицы». Хватаюсь за рычаг перевода каретки — она идет достаточно плавно и довольно мягко утыкается в упор, — и отстукиваю еще одну строчку. Что же, печать четкая, литеры почти пробивают бумагу, что позволит печатать под копирку со сносным качеством.

Встаю, разгибаюсь и не торопясь, аккуратно развинчиваю фонарик, который я так и не выпускал из руки. Достаю оттуда обернутые вокруг батареек пять бумажек по пять червонцев каждая, отдаю в руки господину в котелке. Вот, собственно, и почти все, что у меня с собою было, если не считать кое-какой мелочи, завязанной в узел прихваченного с собой солдатского сидора, в который я и упаковываю свое приобретение.

Теперь мои домашние вечера плотно заняты работой. Еще до похода на Сухаревку я запасся бумагой, копиркой, конвертами, марками, выяснил, насколько смог, не привлекая излишнего внимания, нужные адреса и подготовил текст письма, которое во многих десятках экземпляров должно разойтись по Союзу.

На обычных почтовых конвертах стоят обычные адреса — ЦК нацкомпартий, губкомов, крайкомов, некоторых укомов и городских райкомов РКП(б). Внутри каждого такого конверта — еще один конверт, на котором кое-как имитированы реквизиты писем Секретариата ЦК. Расчет на то, что местные работники в любом случае обратят внимание на такое письмо и его содержание сделается известным.

Что же там, в этих письмах, которые я старательно перепечатываю, делая за один раз три экземпляра (больше — уже плохо читается)?

А там — в духе милых гимназических шуточек, по канцелярской кнопочке под зад каждому члену Политбюро накануне XIII съезда РКП(б). Там — письмо анонимного «ответственного работника ЦК», который обеспокоен тем фактом, что среди вождей в Политбюро идет какая-то странная возня. Между работниками ЦК ходят настойчивые слухи, что среди вождей обсуждается вопрос о том, как бы скрыть от делегатов съезда адресованное им письмо покойного Владимира Ильича, или хотя бы не дать им ознакомиться с его текстом, а преподнести только в собственном пересказе с собственными комментариями. Есть основания опасаться того, что вожди хотят скрыть от партии те нелицеприятные характеристики, которые дал им Ленин в своем последнем письме к съезду. Насколько верны эти слухи — точно сказать невозможно, ибо все, что связано с письмом Ленина, окутано завесой секретности. Но в любом случае делегатам надо внести ясность в этот вопрос, чтобы не оказаться в дураках…

Я надеялся не столько на смелость делегатов предстоящего съезда, сколько на трусость и взаимную подозрительность членов Политбюро. До них неизбежно дойдет факт рассылки таких писем, и они, скорее всего, решат подстраховаться и вынуждены будут сыграть в оскорбленную невинность: «Вот оно, это письмо, читайте — мы не боимся критики нашего дорогого Ильича, никто от вас и не собирался ничего скрывать, это все были злобные вражеские наветы».

За неделю по почтовым ящикам в столице разошлось около ста тридцати таких писем. Сказать, что я трясся от страха, рассовывая их по почтовым ящикам, — значит, не сказать ничего. Да, карьера тайного агента — явно не для меня. После каждой порции посланий, доверенных почте, возвращаюсь домой со взмокшей спиной и на плохо гнущихся ногах. Впрочем, у меня хватало ума держать черновик письма в уме, отправив его сразу после сочинения в дровяную печь на кухне. Туда же каждый вечер отправлялась использованная копирка. Наконец, в субботу поздно вечером, дождавшись, когда Игнатьевна отправится почивать, сжигаю в том же очаге кухонной плиты все оставшиеся конверты, марки, копирку, машинописную ленту, испорченные экземпляры, тщательно перемешав кочергой оставшийся пепел с догорающими дровами.

Когда наступило следующее воскресенье, верно послужившая мне пишущая машинка «МЕРЦЕДЕС» вновь перекочевала в тот сидор, в котором прибыла в мою квартиру, и, устроившись за спиной, отправилась к остановке трамвая, шедшего за Калужскую заставу. Протиснуться в битком набитый трамвай с сидором за плечами, в котором лежит пишущая машинка, — упражнение не для изнеженных канцелярских работников. Весь путь публика, набившаяся в трамвай, напирала со всех сторон, и углы пишущей машинки (которая, казалось, только из одних углов и состояла), немилосердно врезались мне в спину и в бока. Одно хорошо — эти ощущения смогли почти вытеснить из моего сознания ощущение страха.

Но вот наконец трамвай миновал Калужскую заставу и остановился за Московской окружной железной дорогой. Вдоль выемки, в которой железная дорога сбегала к мосту через Москву-реку, тропками спускаюсь к реке, огибаю у самого подножия комплекс зданий Андреевского (Преображенского) монастыря, где в настоящее время, кажется, действовала лишь одна церковь, и следую дальше. Сидор с пишущей машинкой оттягивает плечи. Ну ладно, уже недолго осталось.

Несмотря на сумерки, еще не слишком свежо. Апрель старательно наверстывает тепло, недоданное во время мартовских холодов, деревья и кусты уже обзавелись зелеными почками, а кое-где листочки уже вот-вот развернутся. Спускаюсь ниже, почти к самому урезу воды, выискивая укромное местечко, где кусты позволяют подойти к воде практически незамеченным. Наконец такое место найдено. Сумерки уже сгустились, под берегом довольно темно, и не видно ни одного из рыболовов, которые порой довольно густо усеивают эти места, заходя с удочками в руках по колено в воду (а дальше дно довольно резко уходит на глубину). Последние годы вместе с мужчинами рыболовным спортом здесь стали заниматься и некоторые молодые дамы, пользуясь случаем продемонстрировать своим кавалерам красивые коленки… Впрочем, апрель — не самый любимый сезон для здешних рыболовов-любителей.

Еще раз оглядываюсь. В пределах прямой видимости — никого. Сбрасываю с плеч сидор, старательно раскручиваю его за лямки и зашвыриваю метра на четыре от берега. Коротко булькнув, он вместе со своим тяжелым грузом уходит под воду.

* * *

Я и не подозревал, какая буря поднялась в Политбюро и в Секретариате ЦК, когда на столы партийных вождей поступило несколько писем с мест, с приложением тех текстов, которые я так старательно рассылал. Все подробности этой бури так никогда и не стали мне известны, но Бухарин впоследствии, вспоминая об этом, качал головой и приговаривал:

— Коба тогда чуть всю душу не вытряс из Агранова, требуя найти отправителей этих злополучных писем, но тому так и не удалось отыскать никаких зацепок. Сколько уж он народу перетряс в аппарате ЦК, и бывших секретарш Ленина допрашивал, и на Крупскую чуть не орал (а наедине, может, и орал — с него станется), — и все без толку. Так что пришлось собирать Политбюро и думать, как же быть. Да тут еще оказалось, что Зиновьев с Каменевым непонятно из-за чего стали собачиться со Сталиным. «Выкладывай, — говорят, — карты на стол. Хватит втемную играть!» Я тогда не сразу понял, о чем это они, но уже чуял, что добром это не кончится…

Глава 16

Прогулки по Нескучному саду

Время торопило. Не успели мы расстаться с милой дамой по имени «МЕРЦЕДЕС» (впрочем, попившей немало моей кровушки), как на следующий день, в понедельник, двадцать первого (кстати, канун дня рождения Ленина), меня ждало еще одно романтическое приключение. Вечером после работы я сел на трамвай, но не поехал домой, а по знакомому уже маршруту отправился в сторону Калужской заставы. На этот раз я сошел, не доезжая двух остановок до Окружной железной дороги, и направил свои стопы в Нескучный сад.

Если кто-то подумал, что я решил устроить вечернюю прогулку с Лидой Лагутиной и отправляюсь на свидание с ней, то он жестоко обманулся в своих ожиданиях. Как раз в эти недели я инстинктивно сторонился ее, не желая даже случайно впутать девушку в закручивающуюся интригу. В Нескучный сад я пошел один.

Выйдя к Александрийскому летнему дворцу, замираю на несколько секунд. Сюда в 1936 году перевели, или правильнее сказать — переведут? — или, может быть, и не переведут вовсе? В общем, в моем времени именно в 1936 году и именно сюда перевели из Ленинграда Президиум Академии наук СССР. К этому же времени на площадь перед дворцом переехал с Лубянской площади фонтан, место которого занял памятник Ф. Э. Дзержинскому. Сейчас же фонтана не было, и место смотрелось как-то непривычно…

Поворачиваю направо и двигаюсь по запущенным аллеям дальше, к Екатерининским прудам. У дворца мне делать нечего — мне нужно местечко поукромнее. Вдоль дорожек сада пробивающаяся свеженькая травка пока не сумела скрыть прошлогодней пожухлой листвы, и все это смотрится как-то грустно. Да и листва не успела распуститься, а потому деревья и кусты выглядят голыми, хотя набухшие зеленые почки обещают скорые перемены к лучшему. Но сейчас аллеи не производят того романтического впечатления, которое возникает, когда они одеваются буйной зеленью.

Где-то там, ближе к Крымскому мосту, постепенно затихала многоголосая Всероссийская сельскохозяйственная выставка, а здесь можно было встретить лишь редкие парочки. Глубокие тени от разросшихся деревьев пересекают мне путь, а между голыми ветвями то и дело мелькают красновато-золотистые лучи предзакатного апрельского солнца, и на аллеях поэтому еще довольно-таки светло.

Не доходя немного Ванного домика на Екатерининских прудах, замечаю аркообразное сооружение из крупных камней. Так-так, да это же грот Дельсаля! Кажется, он-то мне и нужен…

Подхожу ближе. Да, тут достаточно большие щели между камнями, и в то же время вероятность, что во время дождя внутреннюю поверхность грота будет заливать водой, на мой взгляд, невелика. Пожалуй, другого места я искать и не буду.

Вернувшись домой и поужинав в компании Игнатьевны, приступаю к каллиграфическим упражнениям. Беру несколько листков бумаги с собственными черновыми заметками и начинаю составлять алфавит из рукописных букв, не похожих по начертанию на мой собственный почерк. Выбираю стиль основательно, с акцентированным нажимом прописанных пузатеньких буковок. Кажется, получился вполне себе симпатичный — и, главное, явно отличающийся от моего — стиль письма.

Следующая задача — разработать связки между рукописными буквами, чтобы они также отличались от тех, которые я сам машинально вывожу при письме. На это уходит значительно больше времени, но вот наконец и этот труд завершен. Теперь можно и на боковую. Потому следующей задачей, которую предстоит решить, надо заниматься не на сонную голову.

Вечером во вторник приступаю к тренировкам. Мне надо научиться писать новым, только что разработанным почерком, да так, чтобы не возникало впечатления, что я старательно выводил каждую буковку, и почерк был бы естественным. Я пишу, пишу и пишу до одури, сверяясь с образцами, созданными накануне. Затем приходится устраивать перерыв — почистить перо, долить чернил в чернильницу (потому что, само собой, своим «Паркером» такие послания писать не следует), сжечь черновики в дровяной печи на кухне.

Для разрядки приступаю к другой части своего плана — раскладываю на столе купленные накануне несколько коробков спичек, обычный конторский казеиновый клей (гуммиарабика по нынешним временам было не достать), бумагу, служебные конверты из плотной коричневатой бумаги, пакетик с калийной селитрой, бутылочку силикатного клея (каких трудов его стоило раздобыть — это отдельная песня), моток суровых ниток и довольно длинный гвоздик.

Первым делом замачиваю в воде край конверта, а также верхний и нижний край листа обычной писчей бумаги, и кладу все это просохнуть. Затем разламываю три коробка спичек (этикетка на них изображает аэроплан с кулаком вместо пропеллера, а наискосок идет надпись «Ультиматум» — это наш агитационный ответ на ноту лорда Керзона 1923 года) и аккуратно отделяю боковые стенки с намазкой. Затем из получившейся после варварского уничтожения коробков горки спичек выбираю дюжину, делаю на каждой палочке очень аккуратный небольшой поперечный надрез перочинным ножиком и привязываю к каждой спичке отрезок суровой нитки. Следующим шагом складываю эти спички в ряд, головками в одну сторону, плотно придвигаю их друг к другу, а затем наклеиваю на них широкую полоску плотной бумаги. Все. Пусть сохнут, а меня вновь ждут каллиграфические упражнения.

В этих заботах проходит один мой вечер, второй, третий… Почерк начинает получаться все естественнее. Несколько конвертов и листов писчей бумаги после нескольких циклов намачивания и высушивания я пропитываю по краям раствором селитры. По-другому не выходит — если намочить бумагу селитрой без этих предварительных процедур, она будет довольно стойко тлеть, но не гореть. На листе писчей бумаги, сразу под полосой, пропитанной селитрой, я наношу другую полосу — сильно разбавленным силикатным клеем. Эта полоса должна задержать горение бумаги. А сильно разбавленным — чтобы не мешал на этой бумаге писать.

Все эти манипуляции приходится проделывать, надев кожаные перчатки, извлеченные из кармана пальто, висящего в гардеробе. Жутко неудобно, руки потеют, перчатки приходится то и дело снимать, чтобы дать рукам возможность отдохнуть, а перчаткам — проветриться. Но иначе нельзя: отпечатки пальцев снимать уже умеют. Не знаю, насколько хорошо и с любых ли поверхностей, но рисковать в любом случае не хочется.

Как я и думал, создать шедевр каллиграфического творчества на моих заготовках с первого раза не удалось, и в дровяную плиту на кухне отправились результаты первых двух неудачных попыток. Кстати, проверил — и конверт, и писчая бумага по краям, где они пропитаны селитрой, вспыхивают достаточно активно, а полоса силикатного клея горение приостанавливает. Но вот получен наконец вполне удовлетворивший меня результат. Даже остался один неиспользованный комплект — конверт и бумага с селитряной пропиткой. На них я испытываю свое зажигательное устройство. Сработало!

Теперь надо вновь надеть перчатки и с превеликими трудами (насколько проще работать просто пальцами, без перчаток!) воспроизвести ту же конструкцию на заклеенном конверте, куда помещено только что изготовленное письмо. Остается лишь уничтожить все неиспользованные остатки в так хорошо исполняющей эту функцию дровяной плите — и спать!

В субботу вечером, 26 апреля, наношу еще один визит к гроту Дельсаля в Нескучном саду и оставляю в щели подходящего размера заготовленный конверт, предварительно заколотив в глубине этой щели гвоздик, к которому примотаны кончики суровых ниток. Все, теперь можно звонить в ОГПУ. Но откуда?

Таксофонов в сегодняшней Москве совсем негусто — всего несколько десятков. Я знаю, что они есть в нескольких гостиницах. Но там все на виду. А в гостинице «Люкс», куда было сунулся накануне, так вообще стоит пост — там, оказываются, живут работники Коминтерна, в том числе приезжающие из заграницы, и на входе проверяют пропуска!

Остается один вариант — таксофон рядом с приемной ВЦИКа, что на углу Воздвиженки и Моховой. Доезжаю на «Аннушке» до Арбатской площади и спускаюсь по Воздвиженке в сторону Кремля. Мимо меня по булыжной мостовой грохочет несколько ломовых подвод. И как только извозчики выдерживают — их же небось трясет так, что мозги из ушей должны вылетать!

Но вот и будка таксофона. Приношу в жертву гражданской сознательности серебряный гривенник и дожидаюсь ответа станции.

— Алло, барышня, дайте мне номер…

Логичнее всего было бы позвонить в Московский губотдел ОГПУ, но он в конце прошлого года был упразднен, и теперь все дела по Москве и Московской губернии ведет Центральный аппарат ОГПУ. Раздается щелчок, и сквозь хрипы и шорохи в телефонной трубке до меня доносится:

— Дежурный слушает!

— Товарищ! — говорю строгим, убедительным голосом. — Не далее как сегодня в Нескучном саду я был свидетелем очень подозрительного дела. Некий гражданин, поминутно озираясь, засунул в щель между камнями в гроте Дельсаля — это на полдороге между Александрийским летним дворцом и Ванным домиком на Екатерининских прудах — большой конверт. Уж очень это не похоже на любовную записочку — конверт больно внушительных размеров для такой оказии. Так что там явно что-то нечисто и как бы не контрреволюцией пахнет! Вы записываете? — интересуюсь у дежурного.

— Что за человек? Можете описать? — раздается в трубке.

— Лица, нижайше извиняюсь, не разглядел — были уже сумерки, а в гроте и подавно темно, — поясняю сотруднику ОГПУ. — Но человек явно еще не пожилой, энергичный такой и одет по моде — большая шерстяная кепка, пиджак шерстяной в тон, бриджи, ботинки с крагами.

— Фамилию вашу назовите! — требует дежурный.

— Это, извиняюсь, ни к чему. — И вешаю трубку.

Уф, теперь остается только ждать.

* * *

Дежурный, разумеется, не стал никого посылать в Нескучный сад на ночь глядя, а лишь оставил соответствующую запись в журнале для своего сменщика. Новый дежурный, старший сотрудник особых поручений Адам Иванович Старкевич, заступив на смену и прочтя записи в журнале, тоже решил не пороть горячку и не поднимать сотрудников с утра пораньше в воскресенье. Однако и затягивать дело с проверкой сигнала от бдительного гражданина, пожелавшего остаться неизвестным, он тоже не стал — в воскресенье, да еще по хорошей погоде, в Нескучный сад могло набежать немало гуляющей публики. Поэтому уже в шесть тридцать утра он заглянул в комнату, где отдыхала смена.