Любая топография задает точку, необходимую человеку, занявшемуся географией. Сие означает, что такой человек ищет себе рай. В окрестностях Пушкинской раев бывало изрядно. Не считая гастронома на углу, там еще и переулки под именами «Стремянный», «Кузнечный», «Свечной» и прочие москательные товары. И в каждом из них лежала жизнь, имевшая все основания предполагать, что ей будут соответствовать. Что и бывало, а иначе и не было бы ничего.

Но те, кто нашел себе точку, где в кайф, не могут рассчитывать на то, что она простоит дольше, чем они заведут себе детей, куда уж тем вырасти. Преемственность, то есть, теряется не возникнув, разве что плохая погода и архитектурные ансамбли. Над всем Петербургом всегда дурное небо, и оттого люди любят электрический свет настолько, что даже летом предпочитают пить во дворах, как бы в комнате. Нет, в самом деле, не было ни единого случая, когда бы мы с приятелями сидели на открытом воздухе: а там же столько богатых першпектив. Единственно, курили мы с Шитовым [Евгений Шитов (р. 1957) — рижский художник. Работам Шитова посвящено эссе: Левкин А. Дневное размышление о величии ночного света // Родник. 1990. № 2 (38). С. 49–51.] однажды на крыше рядом с Эрмитажем с видом на реку, но Шитов — рижанин.

Есть мнение, подкрепленное геометрией и вычислениями, что когда строился город — мне это мнение кажется сомнительным в силу его избыточной красоты, — словом, выяснили, что город строился с таким расчетом, чтобы звуки, производимые в районах государственных мест вроде Петропавловки, Исаакиевской площади, где-то еще, уходили бы, распространялись максимально повсюду, при этом учитывалось даже наличие каналов, то есть воды, проносящей над собой колебания воздуха как провод. Как можно более вдоль пустоты.

Но мне совершенно не кажется странным, что по той же Фонтанке, Мойке, Грибоедова ползут звуки, иной раз и складывающиеся в расплывчатую музыку, сыгранную какими-то лабухами лет за двести пятьдесят.

Ну, всякие рожковые инструменты, духовые, щипково-ударные или просто плеск волн. Любое отражение любой феньки, которая дыбится на питерских мостах, вельми сильно дробится обо многая волны протекающей под воды. Учитывая и валящийся сверху на дождь, все это как достаточное кол-во чиновников невесть куда невесть откуда бегущих, производя на ходу собой это жидкое, мокрое государство. Влажное, сырое, все время оттаивающее. Ну а вода (по обыкновению конца октября) выдавливает город наверх, находя в нем свою единственную вечную отраду.

Место, конечно, дура, а вот когда сумерки, тела берут в обычай жить дальше, нежели есть: в каждом вырастают дополнительные члены из памяти, желаний и обладаний, обстановки квартиры, запаха тела и понять его, взглянув в лицо телу, никак нельзя. Но он вышел из метро. Его тело движется привычной походкой. Воздух, волочащийся за ним, имеет запах. Его волосы такие, не говоря о том, как выглядит его лицо. И он смотрит его глазами, повернув его туда, куда идет.

В сумерках обелиск какой-то победе возле Московского вокзала становится памятником г-ну Фрейду в 64 полных роста как Ким Ир Сен в Корее, и оный Фрейд глядит сверху вниз на остальных, которые ему не соответствуют, они слишком не мылись, чтобы соответствовать ходу его мысли. И ихний запах есть сумма — поелику произведена всеми их частностями — и основа их жизни — потому что его они не ощущают. У г-на Фрейда, стоящего вместо Александра III в сапогах на тяжелом кобыле, десять миллионов ног, так что и ровно пять миллионов промежностей. Зигмунд глядит вдаль и видит впереди замыкающую уличную щель иглу Адмиралтейства, что, учитывая его чувство жизни, ему по нраву.

Ах, все они ходят вдоль, а трамваи стучат поперек: лязгают, суки, а вдоль каждого человека идет его память, в переулки сбежало то, что не понять-запомнить. Мудрый конец г-на Фрейда негодует и от негодования топорщится, взламывая бронзу его пальто. Но и на это никто не обратит внимания, откуда следует явная слабость его мировоззрения, а и то сказать, тут же просто ночнеющий Петербург. Ошибка г-на Фрейда в том, что 99 % хотят жить так, чтобы потом это не вспомнить, а остальным — начхать на Фрейда.

Любой человек хочет размотать себя по ниточке, ведущей к его воздушному змею — от своего пальца к этой бумажке в воздухе, чтобы разглядеть, кто он. Красивый — нарисованный, накаляканный белым мелком.

Средневзвешенная высота любого из людей не превысит двух третей поставленного торчком Невского от Адмиралтейства до Торжественной Палки, и, когда принять это как факт, можно заняться и вдумчивыми исследованиями жизни.

А там уж лучше думать, что все, что могут хотеть люди, оно небольшое, свернулось в небольшую плюшевую игрушку, которую хорошо зажать между ляжек, чтобы успокоиться, чтобы г-н Фрейд успокоился до будильника.

Но дело-то в другом. Я, сойдя с поезда, перемещаюсь под землей с Балтийской до Маяковской или же до Восстания — по настроению. Захожу домой, кидаю какие-то свои небольшие вещи на лежанку и иду пить кофе на угол и, даже не думая о возвышенном, встречаю там все тех же, пьющих свой мелкий крепкий кофе.

Я знаю, почему они встали так рано: им было холодно ночью, или же они перебрали вчера, вот с утра и не спится или просто непонятно, который час. Белицкий опять показывает паспорт со штампом о германской постоянке, Хренов напоминает, что я должен ему перевести текст про амфетамины, Романыч не говорит ничего, а Петя Охта здоровается в обнимку, будто расстался накануне навсегда, а я же только с поезда и смотрю на них чуть со стороны, потому что моя одежда еще не успела прийти в состояние этого места. Угла. Точки. В послепоездном рассеянии ума я не слушаю их, но думаю о том, что отсюда ответвляется много переулков: Кузнечный, Свечной, Засовный, Гончарный, Печной, Вьюшечный и где-то там, в начале, на дверях этой лавки стоит старая или же только еще пожилая вахтерша в синем сатиновом халате или в стеганом ватнике, матерясь подбирающая с пола оторванные корешки билетов линялого цвета, отодранных от билетов, по которым непонятно кто прошел непонятно куда-то внутрь для чего-то зачем.

***

Однажды, кажется, 1984‑й, я встречал этот год в Питере, у Жукова. В компании был Госяра, то есть — наиблистательнейший живописец Володя Гоос. Публика была разная, но все же своя, так что кошмары не предполагались, а Гоос был в белой рубахе до пят и все время хватал за попки дам, не обращая внимания на их возраст, семейное положение и выражение лица. Вызывая все же тем самым в некоторых известный испуг.

Госяра был в лучшей форме и решительно в заводе: весел, светел лицом и почти порхал в относительно небольшой квартире окнами на соседний дом в районе Парка Победы имени Ленина метрополитена города Петербурга. Прыгал, прочие веселились, время шло, Новый год наступал.

Шло время. Гоос пыхнул и с еще большей агрессивностью принялся нападать уже не только на дам, но и — словесно — на остальных, явно ища того, кто смог бы ему противостоять, чтобы так уж поругаться, чтобы снизошло уже полное вдохновение. Минут через час выяснилось, что народ противостоять особо-то не в духе, так что Гоос ударился в исповедь, не хуже чем у Бл. Августина. «Вот я, — заявил он, грозно вздыбив кудри, — как бы деревенский дурачок. — Они нужны, — сказал он, оглядев всех с высоты своего невеликого, украшенного усами и бородой, роста, не говоря уже о щуплости и белой рубахе. — Как бы возле сельпо», — добавил, победителем оглядев окрестности.

«Да, — сказал я, чтобы поддержать Гооса, который к тому времени все же достал примерно две трети гостей. — И я — тоже, так что, Гоос, нам надо теперь драться за вакансию и первородство».

И вот тут Гоос меня как бы и переиграл — по его мнению, конечно. Он протянул мне только что запаленную зеленую папиросу и заявил обществу: «У каждого человека внутри живет еще кто-то. Вот у меня, например, — продолжил, принимая от меня косяк, — в груди живет маленькая хорошенькая пятилетняя девочка и она все время танцует и поет».

Так что тут он меня в самом деле и победил, потому что тогда я еще не мог сказать, кто живет внутри меня.

С тех пор прошли годы, то есть год и десять месяцев. Октябрь, осень. В городе Риге она сначала была в этом году очень уж теплой, а холод если и возникал, то лишь суток на двое, так что по городу никак не включали отопление, отчего по ночам было холодно. Но дело в другом: само подобное внимание к погодным особенностям свидетельствует как о наличии некоторого внутреннего неустройства внутри организма, так и о том, что внутри наличествует и некоторый орган, оное неустройство регистрирующий, а еще я понял, что с той самой поры во мне так ничего и не противостоит Гоосу, потому что я все еще не понял, кто живет у меня внутри.

А потом вышло так. Зашли мы с Леной к Вилксам, а те рассказывали много историй, среди которых, например, и о своей домовладелице, не столь давно въехавшей в наследные права и оттого помутившейся разумом до того, что поставила в подвале водомер и организует собрания жильцов, на которых сообщает пенсионерам о том, что в Германии горячую воду пускают, только чтобы омочиться, потом выключают, намыливаются, после чего на краткий срок включают, чтобы смыть то, что размылилось.