Примерно так: есть индивидуальный нарратив, ограниченный возможностями самого рассказчика (в таком варианте он не может описать то, что не видит и не знает сам — причем даже не автор, а первое лицо, которое всегда в какой-то роли). Наверное, в какой-то мере это могло бы относиться и к Зоберну, однако в гипотетическом жюри его бы я лоббировать стал — в его письме есть еще какое-то ноу-хау, которое я пока не понял, да и чего мне его понимать, пусть себе работает. Собственно, поэтому мне тут о Зоберне рассуждать и неохота: а ну как сдуру что-то неправильно зафиксирую (это моя проблема, не Зоберна).

Теоретическое отступление. Еще там и Шарыпов. Шарыпов это, да, тоже схожий минимализм. Зоберн логично связывает его с Гавриловым [Зоберн О. [Вступление к публикации А. Шарыпова] // Волга. 2010. № 3. С. 139.], но можно выстроить и связку Шарыпова с поэзией, а именно — со сборником Арсения Ровинского, Федора Сваровского и Леонида Шваба «Все сразу» (М.: Новое издательство, 2008). Там и эти трое совершенно разные — хотя логично собраны вместе. Шарыпов мог бы оказаться там четвертым, до Шваба — он там абсолютный максимум предъявленного письма. Или даже до Сваровского. Пояснение будет не слишком рациональным: есть некоторое А. У Ровинского вообще-то Б, ну и немного иногда, как получится — А. У Сваровского А, но все-таки надо чтобы еще и Б. А у Шваба А и Б вовсе незачем. То есть речь о том, что это А есть и у Шарыпова, но как именно расписать А — тут места нет, да и другая история. Разумеется, я имею в виду тот вариант Шарыпова, который здесь [Шарыпов А. Рассказ, повесть, монолог / Вступление и подгот. текста О. Зоберна // Волга. 2010. № 3. С. 139–195.], а не тот, который тут [Шарыпов А. Илья Муромец и Соловей-Разбойник; Илья Муромец и враги: [Рассказы] // Нестоличная литература. Поэзия и проза регионов России: Антология / Сост. Д. Кузьмин. М.: Новое литературное обозрение, 2001. С. 46–48.]. Конец теоретического отступления.

У Осокина в этом ряду вполне романтический монолог со всеми этими милыми штучками вроде графики абзацев, принципиального отсутствия прописных букв, некоторых уж вовсе стихов в прозе, а также — конкретно стихов («верхний услон плюс франция»). В сумме получается один длинный текст. Драм-машина, которая стучит у Данилова, тут не работает, и все это накопление приятных фактур напоминает литературу второго ряда конца 80‑х. Это чудесно, что тренды возвращаются, но только чего ж это они всякий раз возвращаются с чистого листа? Ну, я тут как бы напал на Осокина, но это только потому, что здесь он крайний — в серии.

Вообще есть прямое заявление Зоберна о том, какую литературу хочет представлять серия. Он определил ее как «неформатную мастерскую прозу последних 20-ти лет». А с такой литературой есть объективная неприятная проблема. Она в том, что «неформат» имеет свою традицию. Не традицию даже, а инструментарий, который, честное слово, обширен. Сведение «неформата» к тому, что просто не совсем похоже на нарративный мейнстрим, определит лишь российский извод такой прозы. Вариантов письма, не являющегося строго фабульным и линейным (пусть для простоты будет такое слабое определение), а) много и б) они тоже развиваются. В конце концов, Стерн уже когда был. Разумеется, кто ж его, Стерна, знает, что он там имел в виду, но ведь и то, что пояснял по его поводу Шкловский, также не является основой инструментария для лиц, решивших теперь заняться неформатом.

И каждый раз такой неформат начинается заново. Самое очевидное объяснение — «новые неформатщики» просто не читали то, что считалось неформатным раньше. Я вот сомневаюсь, что Осокин знает, допустим, Соснору или того же Леона Богданова. То есть он-то, может, и читал, но сложно представить, что его читатель — тот, на которого он рассчитывает, — имеет Богданова в своем анамнезе. Что, разумеется, уже проблема серии. Можно еще проще: «неформат» со стороны всегда двоится: он в том, что пишут, или в том, как это делают? Причем из второго варианта следует первый, а обратное неверно.

Это объективная проблема: так уж получилось, что за читателем трудно предполагать знание всего этого, к тому же сами формальные моменты письма с чистого листа отнимают не по чину много времени. При этом, разумеется, речь о серии, рассчитанной на неопределенный тип читателя — который пока, кажется, не сформирован. Это, опять же, не аудитория «НЛО», которая понимает, где она находится, и знает слова, которые могут употребить тамошние авторы.

Надо полагать, неформатное письмо без особого инструментария, примерно — наивный неформат — может оказаться кстати для определенного неопределенного круга читателей. Соответственно, это дает шанс как серии, так и для того, чтобы — через серию — этот неформат как-то укоренился, чтобы уж не всякий раз с нуля. Потому что нет, конечно же, на свете никакого неформата, это просто литература другого типа. Бывает же, например, музыка, где не поют, и это даже не рингтоны.

Теоретическое заключение (twimc). Восприятие (и письмо) с чистого листа, линейный нарратив авторского альтер-эго и романтичность прямо связаны. Потому что в такой текст невозможно привлечь культурные связи, находящиеся вроде бы за пределами текста. Они там, на этом пустом листе, ничем не обусловлены. Так и выходит, что всякий раз на таком чистом листе приходится рисовать свою карманную вселенную в виде небольшой книжки. Есть, понятно, и компенсация: это ж восторг, когда с чистого листа? Несомненно, тоже фишка, но — локально-экзистенциальная по нужде, ergo — романтичная. Весь мир существует где-то вне, а точкой доступа к нему должна стать как раз во-о-от эта книга и даже ее автор. В чем и противоречие.

Так что в данном случае (серии) все просто: есть особенности той прозы, которая интересна составителям, и есть особенности аудитории, с которой серия хочет дружить. Проще всего сказать, что это противоречие неразрешимо, но — здесь есть проект и, следовательно, шанс.

«КУХОННАЯ ГЕРМЕНЕВТИКА»

Владимир Cорокин. «Пир» [Русский журнал. 2001. 1 марта.]

Владимир Сорокин. Пир. М.: Ad Marginem, 2001

Проект [ «Кухонная герменевтика»] [Цикл из восьми эссе «Кухонная герменевтика» опубликован в марте — апреле 2001 года в электронном «Русском журнале». Кроме тех четырех книг, о которых пойдет речь в данном разделе, Левкин отрецензировал романы М. Кононова «Голая пионерка» и М. Климовой «Белокурые бестии», книги стихов Е. Лавут и Б. Окуджавы. Тексты о Лавут и Окуджаве см. в части второй наст. изд.] предполагает примерно десятка два рецензий. Разумеется, заявляется некая новизна, а иначе бы и зачем. Тексты не оцениваются исходя из их качества — худ. достоинств, общественного смысла. Не принимаются в расчет свойства авторов. О ком (о чем) тогда вообще говорить? Об особенностях пишущего аппарата, произведшего текст. Об авторском агенте письма, его големе.

Так как эта история — первая, ей надо быть еще и истолкованием того, о чем только что сказано. Фактурным, что ли, примером, — для чего он взят максимально близким заявке. Конечно, Владимир Сорокин, «Пир».

Взят Сорокин не по прямой причине родства с медгерменевтами — тогда бы уж удобней Пепперштейн, тот как литератор — дилетант, у него было бы все виднее: рефлексией первого импульса, физиологической. Причина выбора Сорокина другая, интуитивно понятная… сейчас поймем. Вообще, «пишущий аппарат» или «агент письма» выглядят дико, проще называть это големом автора. Итак, голем Сорокина, сделавший «Пир». Еще одна исходная позиция: в книге всегда есть дырка, через которую эта книга и вылезла на свет. И эта дырка и есть то нечто, с чем этот голем работает. Конечно, она не обязана быть предъявленной явно.

Первый текст, «Настя»: небесно-красивую (авторскими стараниями, с которыми полагается согласиться) девушку Настю поедают в условиях русской дворянско-усадебной культуры: с ее полного согласия, в день ее 16-летия, к которому Настя, собственно, и готовилась (была приготовлена). Это вполне традиционный Сорокин, совпадающий с текстом чуть ли не 20-летней давности: про интеллигента, которого выманивают из леса на магнитофон с записью Высоцкого. Интеллигента там тоже, конечно, съели. Соответственно, новой дырки тут нет.

Второй текст, «Concretные», представляет чисто-птичий, то есть — промежуточный язык, что всегда хорошо, но и не более, чем радость от того, что слов на свете много. Это хорошая радость, но тут ее мало.

Третий текст, «Аварон», писал примерно тот же самый старый сорокинский голем, добавивший себе немного социальных фактур. Чуть близкий к тому, что в «Москве» или просто из «московского» времени. Если бы он в «Пире» был главным, то там было бы не то, что есть.

Четвертый текст, «Банкет», меню («Салат из новогодних фотографий», «Суп из шахмат», «Колготки под взбитыми сливками»). Ну вот, это и есть исходная точка-дырка этой книги.

То есть: наличие в ней убитой структуры словаря, каталога, поваренной книги, меню. У поваренных книг много изданий: Павич, Розанов, Борхес с его (причем — уже не им придуманными, тут он приближался уже к Курицыну, о чем дальше) вымышленными существами. Или Андрей Яковлевич Сергеев с марочным альбомом, а еще — с элиотовскими котами и квартетами того же Элиота.

Любая такая история говорит вовсе не о том, что голем-так-пишущего не смог зафигачить собственное мироздание (или оприходовать некое условно имеющееся). О другом: такому голему естественней жить быстрыми жестами. Он устроен именно чтобы не строить все пространство, а квадратиками, прямоугольничками (хм, спичечными коробками) — чтобы каждого как раз хватило на вот это ощущение. Конечно, их затем можно сложить вместе, составив каталог, поваренную книгу, бестиарий (у частного лица получился бы дневник, у критиков — скажу чуть дальше, ниже). И этот голем пробовал, знает, что эти жесты друг в друга не переходят.