— Отличный день. — Он опять улыбнулся Варваре, снова перенастраивая себя на получение удовольствия. — У меня появилось вдохновение. Предлагаю выпить по бокалу шампанского. И пойдем. Сегодня нельзя опаздывать.

— Шампанское? — задумчиво протянула невеста. — В полдень? В понедельник? Нет. Мне воспитание не позволяет.

— Как хочешь. — Савелий встал, оттолкнувшись ладонями от подлокотников и успев отметить силу своих мышц-разгибателей. Прекрасные мышцы-разгибатели, прекрасное кресло, прекрасное утро.

Его подруга строила свою жизнь в рамках статуса «серьезной девушки из хорошей семьи», и ее любимая форма отказа предусматривала ссылку на «воспитание». Тем самым, считала Варвара, элегантно подчеркивалась ее независимость от мужчин. За спиной невесты Савелия Герца всегда словно маячили любящие, финансово благополучные папа и мама, а также апартаменты в двенадцать комнат, с бассейном, зимним садом и живыми слугами. На самом деле, Савелий знал доподлинно, Варвара секретно презирала родителей за склонность к мещанству и с семнадцати лет жила отдельно. Дважды сходила замуж (обошлось без детей), собиралась посвятить жизнь сначала юриспруденции, затем борьбе за экологию, а потом дизайну и ваянию, пока не приземлилась в редакции ежемесячника «Самый-Самый», где выросла в первоклассную журналистку. Она надевала смелое платье, «включала леди» (ее собственное выражение) и добивалась откровенных интервью от таких людей, которые регулярно публично мамой клялись, что интервью никогда никому не дадут.

Сейчас Савелий и его женщина шли работать. Пробирались, подмигивая незнакомым и обмениваясь шуточками со знакомыми, сквозь благодушную нарядную толпу, где о работе думал примерно один из десяти. Даже на семьдесят седьмом этаже трудились только идеалисты-фанатики и те, кто очень любил деньги. Остальные твердо знали, что работать — удел китайцев. А жители Москвы родились, чтобы наслаждаться жизнью. В XXII веке гражданин России никому ничего не должен.

Савелий Герц тоже знал, что никому ничего не должен, и тоже очень любил наслаждаться жизнью (этому учили в школе мудрые и терпеливые педагоги), но он происходил из незначительной прослойки общества, когда-то называемой «интеллигенцией», а среди ее уроженцев считалось хорошим тоном что-то делать, утруждать себя ради общественной пользы, подталкивать прогресс. Савелию сызмальства внушили презрение к праздности.

Варвара же много раз признавалась, что ей плевать на общественную пользу, она работает только потому, что некуда девать энергию.

Несмотря на разницу в происхождении и во взглядах, они отлично ладили.

Выше поднимались не на лифте — на особом самодвижущемся эскалаторе. Медленнее, зато интереснее. Веселая беззаботность семидесятых этажей сменилась чопорностью и спокойными цветами восьмидесятых. Сюда бездельникам вход был заказан — неработающему гражданину восьмидесятые уровни были просто не по карману. Здесь почти все занимались делом либо проживали родительские капиталы — но тоже осторожно и с умом. Никто не пританцовывал и не торчал по полдня в массажных салонах, торговых галереях и экспресс-отелях. Здесь кое-кто выглядел мрачным. Можно было услышать брань и возгласы досады. Здесь квартировали крупные торговые компании, продающие нищим европейцам лес и байкальскую воду, а в шикарных кабинетах стряпали свои делишки посредники, распределяющие денежные «ручейки», поступающие через правительство из китайской Сибири. Распределители не «ручейков», но «рек» и «морей» сидели, разумеется, на девяностых уровнях: там, выше верхушек самых высоких стеблей, наслаждалась солнечным светом элита Москвы — самые богатые, самые влиятельные, самые ловкие и самые страшные люди.

На восемьдесят третьем они прошли через зал, устроенный так, чтобы всякий попавший сюда человек проникался специальной благородной меланхолией: негромко журчала вода в фонтанах, и подле высокотехнологичных каминов с живым огнем в глубоких креслах сидели дочерна загорелые мужчины и женщины, озабоченные не расходованием дармовых китайских денег, а их приумножением. Улыбаясь друг другу, они демонстрировали зубы, покрытые, по последней моде, ярко-красным лаком.

Савелий толкнул дверь из карельской березы, пропустил вперед Варвару и вошел в помещение редакции одиознейшего, скандальнейшего и популярнейшего московского журнала «Самый-Самый».

2

Всякий переступивший порог редакции первым делом видел местную достопримечательность — известное всей Москве кресло чиппендейл, крытое лоснящейся кожей. Сделанное на заказ, оно было ровно в два с половиной раза больше, чем любое другое обычное кресло. Три метра высотой. Героев очередного номера журнала фотографировали в лоне гиганта либо на его фоне: это считалось честью, при том что персонажи интервью, по контрасту с циклопическими подушками и подлокотниками, выглядели, как правило, малолетними хулиганами либо девочками-хорошистками с плотно сдвинутыми коленями. Посредством уникального кресла здесь культивировалось парадоксальное остроумие: мы напишем, что ты самый-самый, но увековечим в виде дурака. Согласишься — стало быть, ты и есть настоящий, стопроцентный самый-самый.

Савелий и Варвара прошли дальше, в залитый светом общий зал. В редакции презирали кабинетную систему, люди работали на глазах друг у друга. В сотрудника, ведущего сверхважную телефонную беседу, могли бросить комком бумаги или апельсиновой кожурой. Во-первых, чтобы расслабился, а во-вторых, чтобы не забывал: нет и не бывает ничего сверхважного. Есть только самое-самое и все остальное.

Здесь, в ожидании начала еженедельного совещания, собрался мозговой центр скандального еженедельника. Те, кто, собственно, и создавал каждый номер. Маленькая Валентина Мертваго, редактор отдела новостей, и два журналиста-универсала: Пружинов, узкий брюнет с холодным взглядом, безжалостный сноб, знаменитый сумасшедшей работоспособностью, и его антипод Гоша Деготь — неряшливо одетый, с потухшим взглядом. Оба маэстро — вместе с Савелием и Варварой — тянули на себе всю творческую часть: интервью, репортажи, аналитику, но если блестящий Пружинов только набирал вес и считался в профессиональном сообществе первостатейной восходящей звездой, то Гоша Деготь, хоть и выдавал шедевры, быстро скользил в обратном направлении. Много пил и недавно пережил развод. Сейчас он единственный из всех не улыбнулся вновь прибывшим.

У стены на стуле пристроился смутно знакомый Савелию мальчишка с оранжевыми волосами. Герц сообразил, что именно эти волосы обсуждал с Варварой полчаса назад в баре на семьдесят пятом уровне.

— Наконец-то, — звучно провозгласил Пружинов. — Старик без вас не хочет начинать.

Тут же из-за полуоткрытых дверей конференц-зала послышался скрипучий фальцет:

— Что там? Соизволили прибыть наши голубки?

— Так точно! — крикнул Герц.

— В задницу твое «точно»! Заходите, начнем.

Все, включая загадочного юношу, торопливо вскочили и прошли, едва не толкаясь локтями, в соседнее помещение, где во главе стола в новейшей китайской инвалидной коляске поджидал свою паству, своих детей, своих рабов маленький старик со скрюченным телом мумии. Два десятка длинных волос, уцелевших на сером, в пятнах пигментации, черепе, были забраны сзади в косицу, непомерно длинные пальцы, лежащие на ручках управления, хищно шевелились. Сколько ему лет — знал только он один; официальный возраст был сто три года.

Шеф-редактор и владелец журнала «Самый-Самый» Михаил Евграфович Пушков-Рыльцев выглядел как человек, в юности сочинявший стихи о любви, но однажды резко завязавший со стихами, любовью и юностью. В гостиной его квартиры — Савелий сам видел — за антикварным ломберным столиком сидели голые по пояс голографические модели Зигмунда Фрейда и Карла Маркса — играли в «Монополию» на щелбаны.

Глядя в огромное окно, шеф ждал, пока все рассядутся.

Гоша Деготь дернул Савелия за рукав и прошептал:

— Ты мне сегодня нужен. Вечером. Приезжай. Только обязательно.

— Что случилось? — осторожно поинтересовался Герц.

— Ничего. Но это очень важно.

Савелий уловил запах перегара. Удержался — и от того, чтобы поморщиться, и от того, чтобы удивленно поднять брови. «Очень важное ничего». Как раз в стиле нынешнего Гоши.

— Герц! — каркнул Пушков-Рыльцев. — Прими вправо! Ты загораживаешь нашему трезвеннику солнце.

Гоша Деготь побагровел. Сидящая напротив Варвара поджала губы, чтобы не улыбнуться. Незнакомый мальчишка, наоборот, улыбался во весь рот.

— Все понял, — сказал Савелий Гоше. — Я приеду. Извините, шеф.

— Сам ты шеф, — отбил Пушков-Рыльцев.

— Я не шеф, — мирно возразил Герц.

— Тогда сиди и не хрюкай.

Пружинов фыркнул.

— Начнем, — провозгласил старик.

* * *

Гошу Дегтя в редакции жалели и презирали. Именно в такой последовательности. По крайней мере сам Савелий, завидев угрюмого сутулого Гошу, испытывал сначала сильную жалость — как если бы Гоша имел какой-либо физический недостаток типа косоглазия, — а потом, сразу, столь же сильное презрение, поскольку Гоша в своем косоглазии был сам виноват.