Мир хижинам

Отец жены умер в январе.

Я никогда его не видел. Жена не поддерживала с ним отношений много лет. Папа пил горькую. Профессиональное заболевание писателей.

Его книги выходили на рубеже восьмидесятых-девяностых, в маленьких издательствах, в Красноярске и Челябинске; повести, сборники рассказов; скромные тиражи; мягкие обложки с лубочными рисунками в три краски; ни денег, ни славы.

Три раза женился (тоже профессиональная традиция). Вырастил двух дочерей, а как вырастил — разругался с обеими: тяжёлый характер. Умер в одиночестве, в собственном доме на окраине Пскова. Сосед сообразил: не идёт дым из трубы, не видно следов у колодца. Заглянул в окно — лежит. Позвонил родственникам.

Назавтра чуть свет я повёз жену во Псков.

В тот же день из Новосибирска вылетела старшая дочь умершего. Из Сочи — сестра. Вторая сестра отправилась из Москвы следом за нами, вместе со своей дочерью и бойфрендом дочери на бойфрендовом автомобиле. Короче говоря, со всех концов страны на разных видах транспорта люди устремились исполнять родственный долг, не имея на то никаких причин, кроме совершенно бескорыстной любви к покойному: наследства он, слава богу, не оставил.

Жена нервничала. Из всего немаленького клана покойный поддерживал отношения только со своей младшей сестрой — единомышленницей. Она же устраивала его литературные дела. И вот теперь её — тётку Зою — нам следовало опередить, во чтобы то ни стало оказаться в доме отца хоть на час, но раньше, дабы изъять из архива покойного какие-то фотографии. Я не горел желанием выяснять интимные детали долгоиграющих семейных конфликтов, насчёт фотографий не любопытствовал, но скорость держал максимальную. Это мне нравилось: романтика! Погоня за архивом скончавшегося русского писателя.

На заправках покупал кофе в бумажном стаканчике и снова давил на газ.

Через белые подмосковные равнины, которые хотелось взбить, как подушку, — в тверские леса, насквозь, и от Новгорода на запад — ко Пскову, дремучими еловыми чащобами, мимо редких угрюмых деревень о шести-семи избах. Мрачно, огромно, девственно выглядел этот холодный кусок планеты; выйдешь по малой нужде на обочину, увидишь заячьи следы, засмеёшься — «ишь ты!» — и бегом в машину, на ходу застёгивая портки, пока мороз не совсем обжёг причинную часть.

По темноте въехали в город. Было минус двадцать три.

Нашли дом: чёрный, низкий, калитка настежь, везде намело твёрдого снегу. На задах темнел кособокий курятник.

Замок в сенях был сорван: до нас приходили санитары и полиция.

Воздух внутри был ледяной и горький. Зажгли свет; всё стало коричневым и словно зашевелилось.

Полусгнившее ватное одеяло занавешивало проход из кухни в комнату. Жена заплакала.

Пришёл сосед.

— Тут по домам лазают, — сообщил он. — Воруют. Забирайте всё ценное.

Угостился сигаретой и ушёл.

Комната была разгорожена, опять же одеялами, на две тесные — двоим не повернуться — клетухи. Повсюду чёрные, закопчённые образа и настенные календари давно минувших годов. Запах гари. На всех горизонтальных поверхностях, на узких рассохшихся подоконниках, на просевших под тяжестью книг полках, на корешках книг — слой печной копоти.

Всё серо-чёрное, лохматое от пыли. В дальней клетухе узкая монашеская постель, здесь же рабочий стол со старым компьютером.

Оконные рамы забиты гвоздями, я не сумел отодрать даже форточку.

Думал: вот приедем, я приберу в избе, протоплю печь, сбегаю в магазин, выпьем чаю с булками и ляжем спать, завтра тяжёлый день, похороны… Теперь было ясно: более получаса в хижине находиться нельзя, по соображениям гигиены, прежде всего душевной.

Но я очень хотел кинуть понты, изобразить перед всеми, особенно перед тёткой Зоей, бывалого деревенского парня, который умеет согреть хоть шалаш, хоть блиндаж при помощи перочинного ножа и такой-то матери. Предложил жене отвезти её в гостиницу — с тем, чтоб вернуться и всё-таки навести порядок, сорвать и выкинуть ветхое рядно, победить неказистую печь, дать тепла. Люди приедут — а хата в порядке!

Жена наотрез отказалась.

Натаскал дров, нащепал лучины топором; пока возился, жена подходила, выныривая из мохнатого полумрака, и показывала, всхлипывая, фотографии: вот я в детском садике, вот я в четвёртом классе, вторая справа, глазастая; я кивал, вытирал ей слёзы мизинцем, прижимал к себе. Во дворе деликатно скрипел валенками сосед, ему был обещан из наследства умершего весь куриный выводок.

Узкая ледяная кухня, стонут гнилые доски под ногами жены, слышны её всхлипы и равнодушный лай соседской собаки; потом проехал поезд в ста метрах от нас — и его бесконечное грубое лязганье победило все прочие звуки.

Печь задымила сразу, из множества дыр потянулись клубы цвета гнилой ваты — пришлось открыть дверь в сени и разъять окно топором. Но когда выходил во двор за новыми поленьями и возвращался — понимал, что выветрить угар будет нелегко.

Печь несколько раз перекладывали — наверное, сам отец и занимался; вместо огнеупорных кирпичей использовал обычные, вместо специальной глины — строительный раствор. Печь сочилась ядовитым дымом в пятнадцати, может быть, местах.

— Выйди, посиди в машине, — сказал я жене. — У нас есть водка, у нас есть колбаса. Погуляй. Через час всё будет в порядке. Тётка Зоя приедет — а у нас, как в песне: «в горнице моей светло…».

Жена не знала старой песни, но улыбнулась; послушалась и вышла, прижимая к груди нечистую пухлую папку. Нашла, что хотела. Тётку мы победили — теперь я хотел победить дом, он должен был служить людям, а не травить их дымом.

Сел на пол, подложив полено. Стоять в полный рост уже было нельзя, выше груди пространство заполнилось угаром, голова тяжелела.

Идея заключалась в том, чтобы сильно протопить печь. Тогда камни-кирпичи расширятся от нагрева, и щели между ними исчезнут. Затем — проветриваю избу, и — хоп! — она становится тёплой. Жилой.

Огонь гудел, дрова оказались превосходны, и вообще некоторые детали обстановки указывали на любовь покойника к порядку. Топоры-молотки-пилы висели по стенам, каждая приспособа — на своём месте; чистое ведро с кормом для птиц, и другое, ещё чище — с водой, и бумага для розжига — в особой коробке, и мятая железная посуда стояла строем; ножи наточены. Всё, без чего нельзя было совершать насущные акты выживания, содержалось в отличном состоянии. Но на ремонт печи уже, видимо, не было сил и денег.

Прижимая к носу шерстяную перчатку, я обошёл дом и забрал всё ценное. Из книг ничего не взял, кроме Блаженного Августина: «О граде божием». Редких книг было мало, но я не удивился. Покойный отец — литератор — наверняка имел хорошую библиотеку, но с приходом старости раздарил лучшие книги, или даже распродал понемногу. Теперь на чёрных полках стояли главным образом многотомные собрания медленно и верно устаревающих русских классиков. Известная история. Мой дед когда-то имел библиотеку в четыре тысячи томов, но к семидесяти годам постепенно раздарил всё лучшее и редкое. Книги нельзя присваивать навечно: прочитав и перечитав, можно и нужно отдать другому.

Из вещей я взял старые, ещё советского производства инструменты, превосходного металла топоры и кувалды; они, как и сочинения Августина, вечные.

Угрызений совести не испытывал. Забрать вещи мёртвого — простой обычай. Тётка Зоя, по профессии балетный хореограф, вряд ли поняла бы ценность полутораметрового стального гвоздодёра.

Более того — мысль о том, что в доме папы можно будет найти много интересного, посещала меня ещё в дороге, и опять же, я не рассматривал себя как мародёра, не стыдился этой мысли, в ней не было ничего, кроме любопытства; если я и хотел обогатиться — то только знанием. Что может оставить после себя сумасшедший русский писатель? Человеческий череп, шкуру мамонта, раскольничью икону, письмо Троцкого Ленину? Закопанный в сарае обрез винтовки? Рукопись тайной доктрины?

Ничего не нашёл, кроме хорошего старого плотницкого инструмента. Сложил его на лавке, позвал жену.

— Это забираю. Ты не против?

— Конечно, — ответила жена. — Только я тут не могу больше. Дышать нечем. И ты уходи. Я устала сидеть в машине. Надо найти гостиницу.


Вышли во двор; тут я понял, что отравлен.

Мимо проскрипел сосед, прижимая к груди двух куриц.

— Совсем лёгкие, — сказал он нежно. — Дня четыре не жрали ничего.

Я кивнул. Соседа поглотил мрак. Голова кружилась.

Ничего, — подумал. Буду заходить, подкидывать новые поленья и тут же отступать на свежий воздух. Попрошу жену подождать ещё полчаса.

Дом нависал чудовищем: писательская хибара, лачуга философа-минималиста.

О, эти древние философы, Платоны-Сократы-Диогены, жители берегов благодатного Средиземного моря, — зачем они ввели тысячелетнюю моду на гордую нищету? На жизнь в бочках? Чёрта ли не жить в бочках, когда с веток свисают фиги-финики.

Что бы делал Платон, окажись он зимой в городе Пскове? Чем бы добывал себе хлеб и кров? Зимой во Пскове не обойтись крышей из пальмовых листьев. Здесь ты должен ежедневно бороться. Очаг, дрова, двойные рамы. Утепляешь стены, утепляешь двери. Питаться от плодов земли нельзя. В тунике и сандалиях не проскользишь, гордым аскетом, мимо сограждан. Изволь добыть шапку, валенки. Изволь питаться жирным и горячим — нужны калории.