Андрей Валентинов

Нуар

— Я читал, что вас убили пять раз в пяти разных местах.

— И каждый раз это была сущая правда.

Из фильма «Касабланка»

Часть первая

Крупный план. Эль-Джадира

Октябрь 1942 года

— Женщина для тебя — дырка между ebljami, — с вызовом бросила &, надевая мою шляпу. — Хуже ты относишься только… только к мужчинам. Вот!..

Мельком взглянув в зеркало, сдвинула шляпу на левое ухо и, явно оставшись довольной, бухнулась в кресло.

Я шевельнул губами, мысленно повторяя сказанное.

Кивнул.

— Для четырнадцатилетней — неплохо. По крайней мере, свежо.

— Пятнадцатилетней, — &, наморщив нос, резким движением поправила выбившуюся из-под шляпы черную прядь. — Три дня назад у меня, между прочим, был день рождения. Я подарка ждала!..

Не глядя пошарила по столу, нащупала папиросную пачку.

— Авто ты, дядя Рич, мне все равно не подаришь, слабо тебе, но какую-нибудь мелочь…

Папироса была уже во рту, но до зажигалки & еще не добралась. Своей пока не обзавелась, а до моей старенькой IMCO надо тянуться через весь стол.

— А ты цветочки прислал, словно на похороны.

Я снова кивнул, соглашаясь, поглядел на костлявое недоразумение в кресле и в очередной раз пообещал, что больше никогда не приглашу несовершеннолетнюю язву в дом. Как бы ни напрашивалась, как бы ни скулила. «Попьем чаю, попьем чаю!» Хорошо еще, вовремя спрятал коньяк. Как чувствовал!

— Нечего сказать? — &, довольно улыбнувшись, покосилась на зажигалку. — Дядя Рич, а если я закурю?

— Сама знаешь, что будет.

Присев к столу, я достал новую пачку. & утащила «Галуаз», которые я держал для гостей, а в кармане пиджака ждала своего часа испанская «Фортуна». Вовремя спохватившись, отложил подальше — курить при детях я себе не позволял.

— А вот не знаю!

&, внезапно скривившись, сдернула с головы ни в чем не повинный головной убор, провела худой ладошкой по волосам.

— Не знаю, дядя Рич! Такой, какой ты есть… Ты давно должен был сдать меня немцам, еще во Франции. Не потому, что я еврейка… То есть, не только потому. Зачем тебе лишние глаза? Только не говори, что вы с папой дружили. Папа был тебе нужен, а я даже в говорящие попугаи не гожусь.

— Репертуар несколько подгулял, — я открыл пачку, повертел в пальцах, вновь отложил. — Все решаемо. Сейчас я выйду из дому и кликну первый же полицейский патруль. А всем знакомым скажу, что ты без спросу выбежала из пансиона за мороженым… Я буду очень убедителен.

Папироса, выпав изо рта, беззвучно упала на пол, но & даже не заметила.

— Да, дядя Рич, ты бываешь очень убедителен…

Резко встала, отвернулась.

— Что делаешь — делай быстрее. Так, кажется, говорил ваш Иисус? Когда здесь высадятся англичане, у меня тоже появится возможность сдать тебя первому же патрулю. И я тоже буду очень убедительной!

— Это вариант…

Я снял полотенце с заварочного чайника, расставил чашки по скатерти, достал сахарницу.

— Только тебе надо заранее все продумать, чтобы потом не сбиться… Садись, чай на столе!

& негромко фыркнула, но все же соизволила обернуться и проследовать к ближайшему стулу.

— Эти твои русские привычки, дядя! Еще бы самовар поставил — на десять ведер, чтобы сапогом раздувать… Я уже все продумала, могу даже написать книжку. Значит так…

На миг замолчала, наморщила лоб:

— Когда папу убили, ты забрал его машину, схватил меня и увез в ближайшую гостиницу…

— Мимо, — отхлебнув чаю, рассудил я. — Какая гостиница? Боши бомбили шоссе и все городишки на пути, даже отдельными домами не брезговали. Вместе с беженцами отходила армия, всё перемешалось… Я ведь советовал твоему отцу ехать на запад, а не на юг!

& размешала ложечкой сахар, кивнула.

— Да, все было иначе. Ты свернул в сторону от шоссе, чтобы нас не разбомбили, и поехал проселками на запад. В каком-то маленьком городе мы остановились, чтобы найти бензин. Ты снял комнату, очень дорого, весь дом забили беженцы. В ту ночь ты меня изнасиловал…

Она прикрыла глаза, неторопливо поднесла чашку ко рту, легко подула.

— Да! Так оно и случилось. Мне было страшно, очень страшно, а ты был очень тяжелый, от тебя пахло табаком, я старалась не плакать…

Открыла глаза, усмехнулась.

— Надо будет какой-нибудь роман полистать. Как, ты говорил, того писателя-извращенца зовут? Мсье Nabokoff? Жаль, что он напишет про свою дуру Лолиту только через пятнадцать лет. Я ничего не перепутала?

— В 1955-м. Ты права, описания у него удачные, есть чему поучиться. Но можно поступить проще. Когда попадешь в Штаты, найми безработного журналиста, из тех, что побойчее, и никакой Набоков не понадобится. После войны книги про страдания изнасилованных еврейских девочек будут в цене.

& задумалась, затем резко мотнула головой:

— Не хочу! Все будут тыкать мне в спину пальцами, а для моих родственничков я стану чем-то средним между библейской грешницей и уличной проституткой. Я лучше другое напишу! Ты не дал мне погибнуть, отвез сюда, и я стала помогать Сопротивлению. Ты был самым большим героем, а при тебе я — маленькая еврейская героиня. Мы с тобой спасали людей и переправляли оружие подполью. Или не оружие, что-нибудь другое, не важно, выдумаю потом… Только, дядя Рич, ты моих американских родственников не знаешь. Они все равно меня будут поедом есть.

Отставила в сторону недопитую чашку, поглядела жалобно.

— А может, не будешь меня в Штаты отправлять, дядя Рич? Я ведь скоро вырасту!

Отвечать я не стал. Прошел к комоду, выдвинул верхний ящик.

— Родственников пошлешь подальше. Кстати, насчет подарка. Купишь себе сама, только не спеши тратить все сразу.

& недоверчиво повела носом.

— И сколько ты мне дашь, дядя? Как всегда, десятку?

Чековая книжка с негромким стуком упала на стол.

— На этот раз чуть побольше. Тут сто.

— Сто франков? — теперь в ее голосе звенела радость, искренняя, детская. Целых сто франков! Конфеты, пирожные, контрабандная «Кока-кола», флакончик приличных духов. Новая кукла…

— Долларов, — вздохнул я. — Сто тысяч американских долларов. Книжка на твое имя, но лучше тебе подождать до совершеннолетия и сразу завести себе толкового юриста. Родственникам пока ничего не говори. Будешь сочинять свою сказку — не называй настоящих имен, ни живых, ни мертвых. А лучше ни о чем не пиши.

& притронулась пальцем к чековой книжке, отдернула руку. Оскалилась — зло, по-взрослому.

— Значит, я стою сто тысяч, дядя Рич?

Выговорила глухо, неуверенно, словно воздухом подавилась. Я покачал головой.

— Ты пока ничего не стоишь, ты — даже не дырка между ebljami. Допивай чай, а я пока выйду перекурю.

Надел шляпу, привычно сдвинул ее на левое ухо, закусил зубами папиросный мундштук.

Шагнул к порогу.

— Ты — сволочь, дядя Рич! — ударило в спину. — Ты — мерзавец, подлец… Убийца! Не нужны мне твои сраные деньги!..

Я прикрыл дверь.

— Все равно я тебя люблю! — донеслось из несусветной дали, с края света. — Рич, я тебя люблю!.. Люблю!

Дикторский текст:

Нуар — отрицание цвета. Белого нет, есть только серый и черный. Серый вечер и черная ночь — больше в этом мире ничего не случается. Вселенная Нуар невелика, конечна и очень проста. Мужчины носят плащи и шляпы, пьют коньяк и много курят, женщины красивы и аккуратно причесаны, они тоже курят, говорят с легкой хрипотцой в голосе — и предают при первой же возможности. В Нуаре нет высоких чувств и трепетных идеалов, в нем правят инстинкты, выгода и холодный расчет. Но победителей нет — и быть не может. Нуар — серо-черный мир неудачников, мир несбывшихся надежд и растоптанных иллюзий.

Нуар — далекое прошлое. Появившись на свет в годы Великой войны, он стал ее смутной тенью и одновременно отрицанием. Война — это кровь и грязь. Война — это мужество и самопожертвование. В Нуаре, мире теней, где даже кровь походит на грязь, подвиги совершать некому и незачем, Нуар негероичен по определению, в нем не штурмуют Берлин и не водружают флаг над Иводзимой. Но есть иная сторона. В серо-черном мире не убивают миллионами, Смерть там по-прежнему — трагедия, слово с прописной буквы. Люди Нуара остаются людьми, а не статистическими единицами в военных сводках. Мужчины и женщины не спешат расставаться с жизнью, но и не рвутся уничтожать себе подобных, не идут в атаку, не расстреливают заложников. Они пьют, много курят и предают друг друга.

Война кончилась, умерла, Нуар прожил немногим дольше. Его должны были забыть — и его забыли. Серо-черная тень исчезла навсегда.

В победившем Дивном Новом мире Нуар смешон, нелеп и не политкорректен. Мужчины там слишком похожи на мужчин. Женщины излишне напоминают женщин. Серый вечер и черная ночь беспардонно реальны, словно сама Жизнь.

Общий план. Побережье Западной Африки

Январь 1945 года

Он вдруг понял, что думает на чужом языке. Не поверив, вдохнул поглубже, прокатил по рту горошинами несколько первых попавшихся фраз. Слова казались слишком короткими, сухими — и неожиданно злыми, словно собачий лай. Немецкий? Английский? Французский? Пока не важно, главное — вспомнить.

Человек сжал пальцами холодный мокрый металл, прикрыл глаза. Смотреть все равно не на что — ночь, туман над морем, пустая палуба.

Он забыл…

Паспорт спрятан в левом кармане пиджака. В нем — фамилия с именем, вымышленные, но давно ставшие привычными. Настоящее имя он тоже помнил, помнил, кто и откуда. Жизнь первая, жизнь вторая… Сейчас, кажется, начинается третья. Все прочее пока оставалось загадкой. Зимнее море, холодная громада корабля, чужие слова на языке, туман, туман, туман…

Brouillard, brouillard, brouillard…

Человек, пошарив по карманам пальто, вытащил картонную папиросную коробку, без всякого интереса взглянул на этикетку. Зажигалка нашлась в другом кармане, но курить не хотелось. Во рту было горько и неожиданно сухо.

«Мама мыла раму». Что может быть проще?

Maman lave le cadre…

Человек, машинально повторив нелепую фразу про «lе cadre», провел влажной ладонью по лицу. Не беда, язык он вспомнит, поймет и все остальное. Страшно не это, не чужое море и пустая безлюдная палуба…


Mon ami, mon ami,
Je suis malade ? en crever.
ais cette douleur d'o? me vient-elle?

Человек закусил губу, взглянул прямо в мутные глаза тумана и наконец-то выдохнул полной грудью:


Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль.
То ли ветер свистит
Над пустым и безлюдным полем,
То ль, как рощу в сентябрь,
Осыпает мозги алкоголь.

Он был совершенно трезв, но высохший рот внезапно обожгло глотком дрянного коньяка, когда-то выпитого в случайных гостях. Его не приглашали, напросился сам, помогло какое-то шапочное знакомство…


Голова моя машет ушами,
Как крыльями птица.
Ей на шее ноги
Маячить больше невмочь.
Черный человек,
Черный, черный,
Черный человек
На кровать ко мне садится,
Черный человек
Спать не дает мне всю ночь.

Убить Есенина решили в Париже, куда поэт приехал весной 1923 года. Идея была из самых глупых, бесперспективных во всех отношениях, но как раз перед этим сорвались две давно и тщательно подготовленные акции — в Крыму и на Кавказе — и кто-то в штабе поспешил реабилитироваться. Добыча казалась легкой и доступной, поэт же был сам виноват. «Мать моя родина, я — большевик». Убивали и за меньшее.

Наскоро собрали группу, проверили оружие. 25 мая Есенин должен был читать «Исповедь хулигана» в театре Дункана.

Исполнители, двое офицеров из Болгарии, бывшие галлиполийцы, стихов не читали. Уже второй год они мостили дороги где-то в горах, и возможность прикончить большевика, вне зависимости от фамилии и ранга, казались им подарком судьбы. Поэт? Тем хуже для поэта. Нашего Гумилева чекисты жалеть не стали!

Покушение все же не состоялось. В последний момент кто-то, чуть ли не сам Кутепов, сообразил, что такого подарка большевики не заслужили. Ретивых офицеров, поблагодарив, отправили обратно, а штабс-капитан Родион Гравицкий, надев взятый напрокат фрак, напросился в гости к известному театральному репортеру Фернану Дивуару. Намечался шумный прием в честь «lе dernier po?te du village russe» [Последнего поэта русской деревни (франц.).].

Штабс-капитан Гравицкий получил ясный и однозначный приказ: встретиться с Есениным, пока тот еще трезв, наговорить гадостей и пообещать верную пулю, если поэт хоть раз еще позволит себе похвалить большевиков и Большевизию. Штабс-капитан понял приказ правильно, но исполнил по-своему. Тогда-то и пришлось хлебнуть дрянного коньяку. Он еще удивился. Вроде бы и Франция, и бутылка прямиком из департамента Шарант…

Затемнение. Париж,

май 1923 года

— У вас чужие глаза, Родион… И голос… Тоже чужой, словно вы надели не только фрак, но и чье-то тело. Когда я вас заметил, то почему-то подумал: вот он, мой Черный человек!.. Я тоже читаю газеты. Когда умрет Ленин, эти хулиганы сначала растопчут Троцкого, а потом вспомнят и обо мне. Но бежать? Нет, не уговаривайте. Между прочим, вы не первый и даже не десятый, все вокруг вырядились в черные перья и принялись дружно каркать. Кстати, вы тоже в черном! Не обижайтесь, меня часто заносит, к тому же мы оба выпили… Ужасный коньяк! И лица тоже ужасные, и воздух, и страна. Вы заметили? Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет, здесь жрут и пьют, и опять фокстрот. Только за границей я понял совершенно ясно, как велика заслуга русской революции, спасшей мир от безнадежного мещанства. А вы, Родион, предлагаете остаться?

— Да. Вы ничего не выиграете, станете тосковать, сильно пить, может, даже перестанете писать стихи. Зато будете жить — назло всем этим громилам и шарлатанам. Читать книги, думать, просто дышать воздухом. Радоваться, горевать… Жить! Переживете Ленина, Троцкого, Сталина, а в году этак 1960-м получите визу — и приедете домой, чтобы плюнуть на их могилы.

— Если бы вы были зеркалом, Родион, я бы бросил в вас тростью! Прямо в переносицу, чтобы вдребезги.

— Не поможет. Знаете, Сергей Александрович, когда-то мне казалось, что историю легко изменить. Достаточно знать расписание, время прибытия к следующей станции…

— Поезд — всего лишь груда грязного железа, его создал человек, и человек им управляет. Изменить же людей не сможет и Бог, даже если Он вправду существует. А еще есть Судьба — у каждого своя. Не согласны, Черный человек?

— Не согласен! Люди созданы по Его образу и подобию, значит, в их силах не только изменять миры, но и творить их. Я не верю в это, я просто знаю… Извините, Сергей Александрович, меня, кажется, тоже занесло…

— Прямиком в пустыню, на гору Искушения. «Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их…» Не выйдет, Черный человек! У меня есть Родина. А что вы можете мне предложить? Разбитое зеркало?

— Пожалуй… «Месяц умер, синеет в окошко рассвет…»

Общий план. Побережье Западной Африки

Январь 1945 года


…Месяц умер,
Синеет в окошко рассвет.
Ах ты, ночь!
Что ты, ночь, наковеркала?
Я в цилиндре стою.
Никого со мной нет.
Я один…
И разбитое зеркало…

Тот, кого звали когда-то Родионом Гравицким, привычным движением смял папиросный мундштук гармошкой, щелкнул зажигалкой, прикрывая трепещущий синий огонек от порывов ледяного ветра. Вдохнул горький дым, усмехнулся. Уже лучше. Прорвемся!

Подумал по-русски, а затем для верности повторил вслух:

— Прорвемся!

Ветер подхватил слово, унес в туман, в безвидную белесую мглу. Человек, улыбнувшись, вновь поднес папиросу к губам. Ничего страшного, будем числить случившееся обычной контузией. Такое уже с ним случалось. Ударился головой о горячую таврийскую землю, скользнул в туман, в объятия серых теней. Потом открыл глаза, вспомнил свое имя, вспомнил родную речь…

…И даже название корабля! «Текора» под бразильским флагом с вымышленным портом приписки. Каждый месяц, в последнюю среду, ближе к вечеру, а порой и после заката таинственная «Текора» заходила в хорошо знакомый ему порт. Падал трап, несколько пассажиров неторопливо спускались на причал… Местные власти прекрасно знали, что никакого порта «Santus» в Бразилии нет, есть Porto de Santos, однако привычно закрывали на такие мелочи глаза. Еще один Летучий Голландец, невелика редкость. Документы в порядке, платят щедро.

Пассажиров «Текора» брала очень редко, грузами брезговала. Портовые грузчики, видевшие все суда на свете, считали бразильца контрабандистом, но не простым, а хитрым, работающим по серьезным заказам. Летучим Голландцем не заинтересовались даже немцы, высадившиеся в порту в конце 1940-го.

Родион Гравицкий, давно уже ставший Ричардом Граем, тоже не слишком задумывался, откуда и зачем приходит в порт странный контрабандист. Лишь как-то раз прикинул, что неплохо бы побывать на борту бразильского «Голландца». Просто так, праздного любопытства ради.

Довелось…

Ветер дул в лицо, разгоняя туман, раздирая белесую пелену в неопрятные мелкие клочья. Он тоже внезапно показался знакомым — харматан, сахарский северо-восточник. Горячий, даже знойный, несмотря на зиму, он терял тепло на грани воды и пустыни, превращаясь в ледяной атлантический норд-ост. Это могло показаться совпадением, но была еще Судьба, помянутая когда-то поэтом Есениным. «Текора» под бразильским флагом, африканский ветер…

Ричард Грай возвращался на старое пепелище. Корабль войдет в знакомый порт в последнюю среду месяца. Какого именно, пока еще неясно. В карманах пиджака — паспорт и несколько мятых ассигнаций, значит, можно взять такси, узнать у водителя месяц, а заодно число и год…

Папироса улетела за борт, и почти сразу вновь щелкнула зажигалка. Ветер загасил огонь, человек повернулся к нему спиной, прикурил…

Если дует харматан, значит, январь или февраль. А год? Кончилась ли война? Здесь спросить не у кого, палуба пуста.


Никого со мной нет.
Я один…
И разбитое зеркало…

Бывший штабс-капитан вдруг понял, что тогда, теплым маем 1923-го, он вовсе не собирался спасать Есенина от дурной пули. Поэт в этом не нуждался. Есенин любил маску простодушного деревенского Леля из рязанской глубинки, но в жизни наивностью никогда не страдал. Он знал, что делал — и когда читал стихи перед Государем, и вступая в эсеровскую партию, и после, когда пытался печататься в большевистской «Правде». Его ставка на Красного Льва Революции была ошибкой, но История вполне могла сделать иной поворот.

После визита на квартиру Фернана Дивуара штабс-капитан понял, что если бы покушение не отменили, он не стал бы участвовать, отказался — но и мешать не стал бы тоже. И не только потому, что помянутая поэтом Судьба отвела ему еще целых два с половиной года. Судьбе не только подчиняются — ее выбирают.

И все-таки хорошо, что поэт успел написать «Черного человека»…


Друг мой, друг мой,
Я очень и очень болен.
Сам не знаю, откуда взялась эта боль…

Эпизод с Есениным прошел и забылся, чтобы вспомниться через много-много лет. Но не забылось другое. Нелепая возня в майском Париже, приказы, отдаваемые и тут же отменяемые, офицеры-исполнители, не умеющие толком прятать оружие — вся эта трагикомическая оперетка окончательно убедила его, что рвущийся в белые вожди Кутепов еще более глуп и бестолков, чем казалось прежде. Ни ума, ни таланта, одни лишь амбиции, густо перемешанные с носорожьим упрямством.