— Рейневан, — ответил серьезно Горн. — Война продолжается. Мы принимаем в ней участие на всех фронтах. Это необычная война. Это война религиозная, до сих пор таких не было. Религиозная война отличается от других войн тем, что людям по обе стороны фронта часто приходится менять религию. Сегодня гусит, завтра папист, сегодня католик, завтра чашник. Наглядный пример ты видел вчера в лице господина Яна из Краваж. Пан Ян был одним из самых заклятых врагов Чаши и идей Гуса, вместе с Пшемеком Опавским и епископом Оломуньца он был в Моравии бастионом воинственного католицизма, не сосчитать гуситов, которых он сжег или повесил на сухом суку. А сегодня что? Поменял религию и воюющую сторону. Чаша и Табор получили благодаря этой перемене могущественного союзника. А ты сам получил свободу и сохранил жизнь. В итоге наше дело получило пользу. Мы ведем религиозную войну. Но фанатизм и зелотский [Зелоты — сторонники непримиримой борьбы иудеев с римлянами.] пыл давай оставим массам, которых посылаем в бой. Мы, люди более высоких дел, должны обозревать более широкие горизонты. Прагматизм, парень. Прагматизм и практицизм.

— Правильно ли я понял аналогию? Этот, как его там…

— Бруно Шиллинг. Ты все правильно понял и прямо с лета. Это уж не Черный Всадник, не Рота Смерти. Поменял религию. И сторону.

— Ренегат?

— Прагматизм, Рейневан, не забывай. Не ренегат, не предатель, не Иуда Искариот, но польза. Для нашего дела.

— Послушай, Горн…

— Хватит. Хватит об этом, прекращаем разговоры. Обо всём этом я тебе говорил неспроста, и к прагматизму призывал не без причины. Вскоре предстанешь перед Неплахом. Вспомни тогда о поучениях, которые я тебе давал. Попробуй ими воспользоваться.

— Но я…

— Хватит болтать. Совинец перед нами.


В Совинце они долго не задержались. В частности, Рейневан не задерживался вообще. Свежего коня ему дали тут же за воротами, возле кузницы, из которой разносился звон металла, там же появился его новый эскорт — пятеро необычайно мрачных кнехтов. В общем, не прошло и часа, как он снова был в пути, а за его спиной уменьшался по мере удаления высокий шпиль бергфрида [главная сторожевая, самая высокая башня средневекового замка.] — опознавательный знак Совинца, возвышающийся над лесистыми хребтами гор.

Через короткий промежуток времени их догнал Урбан Горн.

— что-то ты не можешь расстаться со мной, — едко заметил Рейневан, — отходя по поданному ему знаку в тыл эскорта. — Никак знаешь что, чего я не знаю? Что, допустим, уж не увидишь меня больше живым?

Горн лишь покрутил головой, придерживая коня:

— Хочу дать тебе совет. На прощание.

— Ну, давай. Не будем затягивать эту жалостливую сцену. Говори, что меня ждет в Праге? Что со мной будет?

Горн отвел взгляд, но только на мгновение:

— Это зависит от тебя. Только от тебя.

— Можно попонятнее?

— Если тебя перевербовали, — по щекам Горна пробежала заметная дрожь, — Неплах захочет это использовать. Завербует тебя вторично. Это стандартная процедура. Будешь передавать той стороне информацию. Только фальшивую. Подготовленную.

— И в чем заковыка?

— Это опасно. Вдвойне.

— Выслушай меня внимательно, — прервал долгое молчание Горн. — Выслушай внимательно, Рейнмар. Бежать тебе не советую. Побег будет доказательством вины. И приговором. Неплах отдает себе отчет в том, сколько секретов ты знаешь, сколько знаешь наших планов и военных тайн. Уже покоя тебе не будет. Даже если б ты убежал на край света, не будешь в безопасности ни дня, ни часа. Ни ты, ни близкие тебе люди. Ты мог не выдержать шантажа из-за боязни за судьбу панны Ютты. Панна Ютта, стало быть, — это твоя чувствительная точка, место, которое можно болезненнее всего задеть. Не заблуждайся, что Неплах прозевает такую возможность.

Рейневан ничего не сказал. Лишь проглотил слюну и кивнул головой. Горн тоже молчал.

— Я верил в дело революции, — наконец сказал Рейневан. — У меня было неподдельное ощущение миссии, борьбы за веру апостольскую, за идеалы, за социальную справедливость, за новое лучшее завтра. Я действительно искренне верил, что мы изменим старый строй, что сдвинем мир с закостенелых основ. Я боролся за наше дело, глубоко веря, что наша победа покончит с несправедливостью и злом. Я готов был отдать за революцию кровь, готов был пожертвовать собой, броситься камнем на амбразуру… И бросился, как безумец, как слепец, как клоун. Как ты там говорил? Фанатизм? Зелотский пыл? Подходит. Просто вылитый я. А теперь что? Зелот и неофит получит по заслугам; глупая ослепленность и сумасшедшая страсть приведут к тому, что он получит по шее, что пострадает не только он сам, но и его близкие и любимые. Ха, надеюсь, что дела эти будут описаны в каких-нибудь хрониках. В назидание и предостережение другим неофитам и глупцам, готовым дать слепо увлечь себя и жертвовать. Чтобы знали, как оно есть.

— Да ведь всегда так. Ты разве не знал?

— Теперь знаю. И запомню…


— Ваша милость Гоужвичка!

— Чего?

— Корчма. Может, остановимся?

Гоужвичка заворчал и заурчал.

Гоужвичка, командир эскорта, был типом ворчливым и молчаливым, ворчанием и молчанием он уходил от всех вопросов, понадобилось какое-то время, чтобы Рейневан сумел сообразить, что родовое имя Гоужвички — это не «Вичка», не «Жвичка» и не «Ожвичка». Остальные четверо кнехтов тоже не были слишком говорливыми, даже между собой разговаривали редко. Одного, кажется, звали Заградил, а второго — Сметяк. Но уверенности не было.

— Ехать нам далеко, — заворчал Гоужвичка. — А мы всего лишь в Либине, еще даже Шумперка не достигли. Торопиться надобно, а не останавливаться.

— Глянь, я ранен, — Рейневан показал на бинты вокруг головы. — Надобно сменить перевязку. Иначе будет гангрена, меня начнет лихорадить, и я помру по дороге. В Праге за это не похвалят, можешь мне поверить.

В действительности ранение заживало вполне хорошо, ухо не напухало, пульсирующая боль ослабла, заражения не было. Рейневан просто хотел дать отдохнуть уставшим от седла ягодицам и насладиться давно не пробованной кухонной едой. А от трактирчика, притаившегося на перепутье, ветерок доносил вполне приятные ароматы.

— Не похвалят в Праге, — повторил он, насупившись. — Виновных к ответственности привлекут, как пить дать.

Гоужвичка заворчал, в этом ворчании отчетливо слышались достаточно обидные эпитеты в адрес Праги, пражан и ответственности.

— Стаем, — согласился он наконец. — Но чтоб недолго.

Внутри, в пустой горнице, сразу же выяснилось, спешка Гоужвички была притворной, а возражения лишь напоказ.

Командир эскорта с задором не меньшим, чем Сметяк, Заградил и все остальные набросился на постный суп, горох, кнедлики и тушенную капусту, с не меньшим, чем подчиненные, энтузиазмом лакал очередные бокалы пива, подносимые запыхавшейся прислугой. Наблюдая за ними из-за миски, Рейневан с каждым новым бокалом становился увереннее, что вояж будет отложен. Что именно здесь, в корчме под селом Либиною, придется им переночевать.

Скрипнула дверь, хозяин вытер руки о фартук и побежал встречать новых гостей. А Рейневан замер с ложкой на полпути к широко открытому рту.

Новоприбывшие — их было двое — сняли плащи, на которых были следы путешествия долгого и проходившего в условиях часто меняющейся погоды. Один из пришельцев был огромного роста и телосложения, под его шагами пол грохотал и дрожал. Постриженный наголо, с лицом ребенка, причем тронутого кретинизмом. Лицо второго из гостей, более низкого и щуплого, было украшено шрамом на подбородке и большим, благородно горбатым носом.

Оба сели на соседней скамье, пожелавшему принять заказ корчмарю отказали. Молча посматривали на Рейневана и совинецких кнехтов. Настолько пристально, что это было замечено Гоужвичкой, который бросил ответный взгляд. И заворчал.

— Привет, привет компании, — медленно сказал Шарлей, кривя губы в имитации улыбки. — И куда же это компания собралась? Куда, интересуюсь, путь держим?

— Да в Прагу, — выдавил из себя Сметник, прежде чем Гоужвичка успел пинком приказать ему, чтобы заткнулся.

— А вам… — Он с усилием проглотил кнедлик, мешавший ему говорить. — А вам зачем это знать, а? Какое вам дело?

— В Прагу, — повторил Шарлей, полностью его игнорируя. — В Прагу, говорите. Скверная затея, братья. Очень скверная.

Гоужвичка и кнехты вытаращили глаза. Шарлей встал, подсел к ним.

— В Праге хаос, — заявил он, преувеличенно изменяя голос. — Разруха, волнения, уличные бои. Ни дня без резни и стрельбы. Легко, ой легко может там постороннему достаться.

Самсон Медок, который тоже подсел, энергичными кивками головы подтверждал все сказанное.

— Так что зачем в Прагу-то? — продолжал демерит. — Нет смысла. Я б не ехал на вашем месте. Да и Пасха на носу. Где собираетесь Воскресение Господне встретить, где свяченого отведать, где яичком поделиться? Во рву придорожном?

— Да в чем дело? — взорвался Гоужвичка. — А?

— Да в вас. — Шарлей продолжал улыбаться, Самсон продолжал кивать головой. — В вашей пользе, братья во Христе. Возвращайтесь-ка вы, советую, домой. Не говорите только, что вам долг не позволяет. От долга, то есть от этого молодого человека, охотно вас избавлю. Выкуплю его у вас. За тридцать мадьярских дукатов. — Резким движением он отцепил от ремня мошну и высыпал на стол горку золотых монет. Заградил чуть не подавился. У остальных глаза едва не повыскакивали из орбит. Гоужвичка громко проглотил слюну.