В самолете рядом со мной сидела школьная учительница из Нью-Джерси. В сумочке у нее лежала открытка, на одной стороне которой была напечатана молитва для взлета, а на другой — для приземления. Всю дорогу она беззвучно шевелила губами. Ее молитвами мы без происшествий поднялись в воздух из Хитроу и благополучно сели в аэропорту Кеннеди.

И тут я, зеленый, еще неоперившийся птенец, бросился — бух! — сломя голову в эпицентр резни.

Глава вторая

Я оказался не готов к большому городу, не хватало опыта. Мои друзья-американцы, коллеги, все пытались запугать меня, рассказывали, что там грабят и убивают, но я им не верил; я помешался на конкретной мечте, и когда я узнал, что получил работу в Нью-Йорке, перед глазами промелькнул ряд старых фильмов — ведь сама Тристесса покорила этот город в «Огнях Бродвея», хотя потом и умерла… в тот раз от лейкемии. Я рисовал в воображении чистый яркий мегаполис, где башни взмывают в небеса как эталон технологического прогресса, где снуют словоохотливые таксисты, где повсюду встречаешь лучезарных чернокожих горничных и кудрявых девчушек с острыми хищными зубками и холеными, развратными ногами-ножницами. Открытые жители лаконичного города, где четко очерчены границы, где, в отсутствие затхлых уголков, не прячутся призраки, обитающие в европейских городах.

Однако вместо выверенных линий и ясной цветовой гаммы в Нью-Йорке обнаружился бурый мрак готики, который накрыл меня по самую макушку.

Выйдя из аэропорта, я увидел витрину с жирным гипсовым гномом; взгромоздившись на гипсовый мухомор, гном грыз огромный гипсовый пирог. Добро пожаловать в страну, где заправляет его величество Живот, в земли съестных припасов! Потом я заметил крыс: черные как бубоны, они что-то глодали в куче мусора. И тут же мимо пронесся чернокожий мужчина; он вопил, зажимая горло, а из-под пальцев неумолимо вытекал шейный платок, красный и липкий, который уже не мог ничего остановить. Раздался выстрел, мужчина рухнул лицом вниз. Крысы отвлеклись от своего застолья и, повизгивая, рванули к нему.

Отель, где я в ту ночь остановился, в предрассветные часы вдруг полыхнул — или, пожалуй, правильнее сказать, похоже, что полыхнул. Наблюдались все признаки пожара, из системы кондиционирования клубами валил густой дым. Постояльцев спешно вывели из номеров. В вестибюле толпились пожарные и полицейские; любители ночных прогулок, желая поглазеть на трагедию, заходили в стеклянные двери, а разбуженные гости отеля словно лунатики бродили в пижамах и заламывали руки. Под хрустальной люстрой в бумажный пакет рвало какую-то женщину.

Витало невыносимое ощущение беды, однако никто, по-видимому, не знал, как выразить испуг; жертвы, похоже, отстранились даже от собственного страха. Царило бесстрастное, несколько ошалелое признание трагедии; казалось, в полном людей вестибюле велись самые банальные разговоры ни о чем, а не серьезные обсуждения причины этой нештатной ситуации. Кстати, здание никто не покинул. Это поджог? А кто в ответе? Черные или женщины? Женщины? Вы о чем? Заметив, что я — приезжий и ничего не понимаю, полицейский ткнул пальцем в вырезанный на стене знак — ♀ — символ женского пола, внутри которого щерился оскал. Женщины в ярости. Остерегайтесь женщин! Приехали…

В конце концов постояльцев все-таки охватил страх, но только после того, как прозвучал сигнал отбоя, и только тогда, когда рассвело — что уж тут бояться; будто ночные кошмары можно признать лишь при свете дня, когда они исчезли. Лифт, который даже в таком дорогущем месте был весь исписан граффити, украшающим еще и стены вестибюля, заполнился людьми; они сетовали и жаловались. Наспех накинув на себя что попало, мужчины и женщины, бледные, дрожащие, хватали чемоданы и выписывались из отеля. Уму непостижимо.

Стоял июль, город переливался и источал зловоние. К полудню я почти валился с ног, рубашка промокла от пота. Количество попрошаек на вонючих узких улочках поражало; жалкие старики и пьянчуги соревновались с крысами за возможность завладеть лакомыми отбросами. Зато крысам жара была по нраву. Я не мог купить в киоске пачку сигарет, не отшвырнув при этом ногой с полдюжины лоснящихся черных монстров, которые, набегая, клацали зубами возле лодыжек. Они выстраивались почетным караулом на ступеньках, приветствуя меня, когда я возвращался в квартиру (без горячей воды в доме без лифта), которую вскоре снял в Нижнем Ист-Сайде. Хозяин квартиры, молодой парень, убыл в Индию спасать свою душу, но перед отъездом предупредил меня о надвигающейся тепловой смерти Вселенной и посоветовал не зацикливаться на материальном, поскольку времени мало.

Этажом выше жил старый солдат; он отстреливал крыс из револьвера, и стена на лестнице была изрыта дырками от пуль. А так как лестницу никогда не убирали, то трофеи гнили прямо там, пока не разлагались окончательно; не такой он был человек, чтобы за собой прибирать.

Небеса в городе отличались яркими неестественными цветами — кислотно-желтым или оранжевым, как горький, словно металлический на вкус, апельсин, или мерзостным жухло-малахитовым… От мучительных оттенков щурились глаза. И с этих несвойственных природе небес лили, подванивая гнилью, дожди из клейковидной субстанции. Однажды грянул ливень, по-моему, из серы, который по тухлости забил весь остальной смрад окружающих улиц. В тот день в кулинарии, где я покупал упаковку аппетитных грибов и салат со сметаной, ко мне обратился незнакомый человек в заляпанном плаще. Он заверил меня спокойным голосом, совершенно серьезно, что, пробираясь по многолюдному загаженному пляжу Кони-Айленда, видел в море сверкающие колеса — доказательство того, что на своем небесном велосипеде прибыл Господь, дабы возвестить: близится день Страшного суда.

Группами, распевая псалмы и молитвы, вокруг бродили проповедники, в тысячный раз предлагая спасти душу за деньги. Город вдоль и поперек был исчеркан граффити на сотне языков, в тысячный раз демонстрируя несчастье, похоть или гнев, причем эмблема озлобленных женщин, враждебная, ослепительно-алая — ощерившийся оскалом женский символ — частенько попадалась мне на глаза. Как-то раз на улице ко мне подошла женщина в черных кожаных штанах с таким символом на красном нарукавнике. Отбросив с лица темные вьющиеся лохмы, она протянула жилистую руку, не прекращая вульгарно ругаться матом, с пренебрежением, но очень искусно ощупала мой член, заметив невольную эрекцию, поглумилась, плюнула мне в лицо, круто развернулась и с надменным видом, цокая шпильками ботильонов, гордо продефилировала прочь.

Моя наивность сама по себе служила защитой. Когда я явился в университет, где должен был преподавать, все двери и окна с пулеметами наперевес патрулировали черные в военном обмундировании. Они громко поржали, услышав мои идеальные гласные и чопорный британский акцент, а потом отпустили. Я остался без работы. Разум советовал сломя голову мчаться домой, в гнилостный, но при этом знакомый Лондон, к дьяволу, которого я знал.

Но, как сказал старый солдат, тот чех, что жил надо мной: век разума давно прошел. Старик был — Господи помоги! — алхимиком и у себя в мансарде сварганил бредовую логику собственного производства. «В этом городе можно встретить и бессмертие, и грехи, и погибель», — уверял он в пророческом экстазе. Его глаза, выпуклые, с прожилками красного цвета, походили на какой-то редкий вид мрамора. Он заставлял меня медитировать над изумрудным облаком вращающейся вселенной. Он варил мне черный горький кофе и приглашал к себе в комнату отведать борща с черным хлебом. В такой комнате мне бывать раньше не доводилось: тигели, перегонные аппараты, чудны́е схемы, рисунки обескровленных птиц в бутылках. Странным образом меня восхищала одна подкрашенная вручную репродукция семнадцатого века, на которой двуполое существо несло золотое яйцо. Два в одном: есть грудь, есть член, плюс безмятежное, мудрое выражение лица. (Намек на грядущие события?..) Я гладил пальцами кожаные переплеты книг: шесть томов Жан-Жака Манже «Собрание химических редкостей», «Сияние Солнца» Соломона Трисмозина и «Убегающая Аталанта» Михаэля Майера с великолепными иллюстрациями.

На улице взвыла сирена полицейской машины. Каким-то неизвестным из соседних развалин громкоговоритель посоветовал выйти по-хорошему, так как они окружены. Раздались звуки выстрелов.

— Хаос, изначальная субстанция, — говорил Барослав, — самая ранняя стадия неупорядоченного созидания, безрассудно принуждающая к сотворению нового порядка у такого феномена, как тайные смыслы. Плодоносящий хаос того, что было до, состояние перед началом всех начал.

Однажды ночью он сделал для меня немного золота. Честно, так и было. Взял какой-то красный порошок и ртуть, по весу в пропорции один к пятидесяти, добавил буру и соль азотной кислоты, подогрел все в тигеле. Потом размешал полученную смесь железной палочкой, и — вуаля! — слиток из чистого золота. Который он мне эффектно и преподнес. На мой взгляд, Барославу было за шестьдесят; пышные крапчатые усы с желтоватыми пятнами от кофе и табака, широкие славянские скулы. А на улицу он надевал картуз, как большевик. Они с женой очень любили свою родину, но их предали. Иногда Барослав рассказывал о концлагерях, о том, как гестаповцы изнасиловали его жену, потом разрезали ее на мелкие кусочки, а он, привязанный к дереву на поляне, все видел, но сделать ничего не мог.