Анита Амирезвани

Равная солнцу

ПРОЛОГ

Клянусь на священном Коране, что не было женщины, подобной Перихан-ханум. Царевна по рождению, стратег с четырнадцати лет, яростная, но и дивная обличьем, лучница, не знающая промахов, наищедрейшая подательница, защитница проституток, поэтесса редчайшего дара, самый доверенный советчик шаха и вождь мужей. Преувеличиваю ли я, по обычаю придворных историков, сочиняющих цветистые панегирики властителям в надежде на награду — вес золота, равный моему собственному? Заверяю вас, такой награды не предвидится; я человек без покровителя.

Я боролся с намерением начать этот труд, ибо я не биограф и не историк. Невзирая на опасность, невежество окружающих побуждает меня изложить правду о Пери. Если я откажусь от этого дела, ее историю перетолкуют или исказят, чтобы сделать инструментом властей предержащих. Придворные историки сообщают лишь хорошо известные сведения о том, как царственные женщины вели войска на битву, низвергали шахов, убивали врагов и проталкивали своих сыновей во власть. Историкам запрещалось следить за жизнью этих женщин вблизи, поэтому они должны были полагаться на слухи и выдумки.

Как самый близкий слуга Пери, я не только наблюдал ее деяния, но и выполнял ее приказы. Я осознал: по смерти моей все, что я знаю о ней, исчезнет, если мне не удастся записать ее историю. Но сделать это я должен в величайшей тайне. Если эту книгу обнаружит кто-то чужой, меня казнят, потому что я вершил чудовищные дела и допускал ошибки, которые предпочел бы скрыть, — хотя кому не случалось того же? Человек по природе своей склонен ошибаться. Уши его слышат лишь то, что хотят; одному только Богу известна полная правда.

Наверное, как сейчас думается, я преувеличил, сказав, что Пери была единственной подобной. Она происходила из династии, породившей доблестных женщин, начиная с ее бабушки Таджли-ханум-мовселлу, которая помогла возвести на престол своего десятилетнего сына Тахмасба, а ее тетушка Махин-бану была советницей Тахмасба до самой своей смерти. В то время Пери было четырнадцать, но ей уже хватало мудрости, чтоб занять место Махин-бану, и она царила, не имея соперников, советуя своему отцу Тахмасбу. Так что Пери была не единственной из жен своего рода, однако ее дела затмили дела предшественниц, а отвага не знала пределов.

Когда я думаю о ней, то вспоминаю не только ее мощь, но и страсть к поэзии. Она сама была поэтом и стихотворцам, которыми восхищалась, не жалела серебра, чтоб не переводился хлеб и соль на их столе. Она прочла всех классиков и могла декламировать большие отрывки. Из книг стихов, любимых ею, одна стояла надо всеми — «Шахнаме», или «Книга царей», где великий поэт Фирдоуси запечатлел страсти и сражения сотен иранских правителей. В то время, когда я служил ей, одна история из великой книги, о жестоком завоевателе Зоххаке и герое Каве, настолько владела нашими мыслями, направляла наши дела и даже вторгалась в наши сны, что я думаю теперь — не о нас ли она была? Мы обращались к ней за советом, рыдали над ней в отчаянии и в конце концов находили в ней утешение. Она и сейчас ведет меня, когда я славлю Пери ради грядущих поколений.

ГЛАВА 1

НОВАЯ СЛУЖБА

Как рассказывал о том Фирдоуси, Джемшид был одним из первых великих просветителей человечества. Тысячи лет назад он научил первых людей прясть пряжу и ткать ткань, обжигать кирпичи из глины для жилищ и тому, как делать оружие. Разделив людей на ремесленников, земледельцев, жрецов и воинов, он показал каждому, как исполнять его дело. Когда они научились работать, Джемшид открыл им прекраснейшие сокровища мира, поведав, где искать в земле драгоценные камни, как использовать благовония, чтоб украсить тело, и как раскрыть тайны целебных растений. Триста лет было его царству, и всего было вдоволь, и все жаждали служить ему. Но однажды созвал Джемшид своих мудрецов и объявил им, что его совершенству равных нет, разве не так? Ни один из людей не совершил того, что он, и по этой причине им должно поклоняться ему, как Творцу. Мудрецы были изумлены и возмущены его небывалыми утверждениями. Хотя перечить ему они не посмели, но стали покидать его двор. Как может вождь так заблуждаться?

В утро первой встречи с Пери я надел свое лучшее платье и выпил два стакана крепкого черного чая с финиками, чтобы наполнить силой кровь. Мне надо было понравиться ей и в то же время явить свой нрав; я должен был показать, что буду лучшим выбором для самой достойной женщины династии. Шагая к ее покоям в гареме, которые были невдалеке от моих собственных, я был полон желания доказать, что отличаюсь от прочих евнухов, равно как она отличается от прочих женщин. Тонкая пленка пота, без сомнения после горячего чая, выступила на моей груди, когда я входил в ее приемную. Меня быстро провели в гостиную, сиявшую бирюзовыми изразцами до высоты моего пояса. Над ними сверкала старинная майолика, а дальше до самого потолка блестели зеркала, словно бы назначенные повторять блеск самого солнца.

Пери писала письмо, устроив на коленях дощечку с бумагой. На ней было синее шелковое платье с короткими рукавами, отделанное красной парчой, подпоясанное белым шелковым кушаком, затканным золотой нитью, — сокровище сам по себе, — который она завязала на талии пышным изысканным узлом. Длинные черные волосы были небрежно прикрыты другим белым шарфом с набивными золотыми арабесками, увенчанными рубиновыми украшениями, отражавшими свет; мой взгляд приковал ее лоб, высокий, гладкий и округлый, как жемчужина, словно ее разуму нужно было больше места, чем у прочих. Говорят, что будущее человека при рождении пишется на его лбу, — чело Пери возвещало богатое и славное будущее.

Пока я стоял там, Пери продолжала писать, и лоб ее время от времени хмурился. У нее были миндалевидные глаза, крепкие скулы, щедрые губы, и все вместе делало черты ее лица ярче и крупнее, чем у других людей. Закончив работу, она отложила доску и осмотрела меня с головы до ног. Я низко склонился, прижав руки к груди, готовый как можно скорее учиться тому, что было нужно. Отец Пери предложил ей меня в награду за мою хорошую службу, но решение было исключительно за ней. Что бы там ни было, я должен убедить ее взять меня.

— Что ты такое на самом деле? — спросила она. — Вижу, как из твоего тюрбана выбиваются черные пряди, и толстую шею, прямо как у медведя! Ты сойдешь за простого человека.

Пери смотрела на меня так пронзительно, словно требовала раскрыть всю мою сокровенную суть. Я оторопел.

— Бывает полезно сойти за простого, — быстро нашелся я. — В подходящей одежде меня легко примут за портного, учителя или даже за жреца.

— И что?

— Это значит, что и простые, и благородные меня принимают равно.

— Но ты, конечно же, смутишь покой обитательниц шахского гарема, изголодавшихся по виду красивых мужчин!

Боже всевышний! Неужели она узнала про нас с Хадидже?

— Вряд ли это затруднение, — отговорился я, — ведь у меня не хватает как раз тех орудий, по которым они так изголодались.

Она широко улыбнулась:

— Похоже, ты отлично пользуешься смекалкой.

— Это то, что вам нужно?

— Среди прочего… На каких языках ты говоришь и пишешь? — спросила она на фарси.

Перейдя на турецкий, я ответил:

— Я говорю на языке ваших блистательных предков.

Пери заинтересовалась:

— У тебя отличный турецкий. Где ты его выучил?

— Моя матушка говорила по-турецки, мой отец на фарси, и оба были богобоязненны. Им требовалось научить меня языку людей меча, людей пера и людей Бога.

— Очень полезно. Кто твой любимый поэт?

Я помедлил в поисках ответа, пока не вспомнил, кого любит она.

— Фирдоуси.

— Итак, ты любишь классиков. Отлично. Прочти мне из «Шахнаме».

Не сводя с меня взгляда, она ждала, и глаза ее были по-соколиному зорки. Стихи легко пришли ко мне; я часто повторял их, обучая ее брата Махмуда. Я произнес первый вспомнившийся стих, хотя он был не из «Шахнаме». Эти строки нередко приносили мне утешение.


Любим ты гордою судьбой, твой каждый день благословлен,
Ты пьешь вино и ешь кебаб, ты теплым солнцем озарен,
И слово каждое твое — подарок для твоей любимой,
А для детей твоих ты бог, но видимый и ощутимый.
Как жизнь богата! Как ты щедр для близких,
Покоен, как дитя в объятьях материнских,
Как птица, ты паришь, несомый ветром теплым,
Беспечен и любим, и оставаясь добрым.
Но отнял мир то, что тобой любимо,
И чашу с ядом не пронес он мимо.
Горит ожог на сердце, кровь сжигает,
И сердце биться словно забывает.
И это я? Ведь в этом самом мире
Был гостем званым я на пышном пире!
О нет, мой друг, печально заблужденье,
Ты должен стать лишь новою мишенью —
Страданьями, как сотней стрел, пробитой,
Кровавых слез рекой, тобой излитой.

Когда я закончил, Пери улыбнулась.

— Прекрасно! — сказала она. — Но разве это из «Шахнаме»? Не узнаю.

— Это Насир, хотя это слабая имитация стихов Фирдоуси, озаряющих мир.

— Звучит словно сказано о падении Джемшида — и о конце давным-давно созданного им земного рая.

— Насир вдохновлялся им, — отвечал я, пораженный: она знала поэму настолько хорошо, что смогла отличить два десятка строк от шестидесяти тысяч.

— Великий Самарканди говорит в «Четырех исповедях», что поэту следует знать наизусть тридцать тысяч строк, — сказала она, словно прочитав мои мысли.

— По тому, что я слышал, не удивлюсь, что вы их знаете.

Она не обратила внимания на лесть:

— А что означают эти строки?

Я мгновение поразмыслил над ними.

— Полагаю, что это означает: если ты даже великий шах, не ожидай, что твоя жизнь пройдет безмятежно, ведь даже самых удачливых мир жестоко дрессирует.

— А тебя мир дрессировал?

— Непременно, — сказал я. — Я потерял отца и мать, когда был еще юн, и расставался с другими вещами, которые не ожидал потерять.

Взгляд Пери смягчился, став почти детским.

— Да будет мир их душам, — отвечала она.

— Благодарю вас.

— Я слышала, что ты очень верен, — сказала она, — как и многие из вас.

— Мы известны этим.

— Если бы ты служил мне, кому ты явил бы верность, мне или шаху?

По затылку моему пробежали мурашки. Как многие из нас, я был подчинен прежде всего шаху, но сейчас мне нужен был изобретательный ответ.

— Вам, — ответил я и, когда она поддразнивающе взглянула на меня, быстро добавил: — Ибо знаю, что каждое ваше решение принимается вернейшей из слуг шаха.

— Почему ты хочешь служить мне?

Первой на ум пришла обычная лесть, но я знал, что это ее не впечатлит.

— Мне выпала честь в течение многих лет опекать вашего брата Махмуда, а затем я служил визирем у вашей матушки. Теперь, когда ее больше нет при дворе, я жажду ответственных дел.

Настоящая причина, конечно, была совсем не та. Многие честолюбивые люди добивались возвышения, служа царицам, и я хотел именно этого.

— Что ж, хорошо, — ответила Пери. — Тебе придется быть отважным, чтоб выжить на моей службе.

Трудности мне нравились, о чем я и сказал.

Пери резко встала и пошла к нишам в стене, где помедлила перед большой бирюзовой чашей, вырезанной в виде павлина, распустившего прекрасный хвост.

— Это драгоценная старинная чаша, — сказала она. — Откуда она, знаешь?

— Из Нишапура.

— Конечно, — усмехнулась она.

По моей шее стекал пот, когда я старался разглядеть какие-то подсказки в цвете, узоре, полировке.

— Династия Тимуридов, — поспешно добавил я, — хотя не скажу, чье правление.

— Шахрукха, — сказала Пери. — Лишь несколько подобных вещей дошли к нам в отличном состоянии.

Любуясь, она взяла чашу и держала ее в руках, словно младенца, а я любовался ею. Бирюза была такой прекрасной, что сверкала, как драгоценный камень, а павлин словно бы готовился клевать зерно. Внезапно Пери развела руки и отпустила чашу, разлетевшуюся на полу тысячью осколков. Один докатился и замер у моих босых ног.

— Что бы ты сказал об этом? — спросила она тоном терпким, как зеленый миндаль.

— Несомненно, ваши придворные сказали бы, что это позор — уничтожать дорогую и прекрасную чашу, но, так как деяние было совершено особой царского рода, все прекрасно.

— Именно так они и сказали бы, — ответила она, скучающе пнув один из осколков.

— Не думаю, что вы считаете это правдой.

Она с интересом оглянулась.

— Потому что это глупость.

Пери рассмеялась и хлопнула в ладоши, подзывая одну из придворных дам:

— Принеси мою чашу.

Дама вернулась с чашей похожего рисунка и поставила ее в нишу, пока служанка заметала осколки битой керамики. Я наклонился и осмотрел осколок у моих ступней. Голова павлина выглядела нечетко, линии отличались от ясных штрихов на внесенной чаше, и я понял, что она расколола копию.

Пери внимательно наблюдала за мной. Я улыбнулся.

— Я тебя удивила?

— Да.

— Ты ничем этого не показал.

Я вздохнул.

Усевшись, Пери подобрала под себя ноги, показав из-под края синего платья алые шальвары. Я постарался не дать воображению странствовать по местам, сокрытым ими.

— Ты больше любишь начинать или заканчивать? — спросила она. — Назови только одно.

— Заканчивать.

— Приведи пример.

Я немного подумал.

— Ваш брат Махмуд не интересовался книгами, когда был ребенком, но моей обязанностью было убедиться, что он научился писать красивым почерком, понимать прочитанное и декламировать стихи по торжественным поводам. Ныне он делает все три эти вещи, и я горд сказать, что он делает их так хорошо, словно это его любимые занятия.

Пери улыбнулась:

— Зная, как Махмуд предпочитает игры на воздухе, — это подлинное достижение. Понятно, отчего мой отец рекомендовал тебя.

— Великая честь — служить опоре вселенной, — отвечал я.

Но я скучал по Махмуду. После того как восемь лет занимался только им, я чувствовал себя в ответе за него, словно за младшего брата, хотя сказать о таких чувствах к царскому отпрыску не смел.

— Расскажи мне, как ты стал евнухом.

Я, наверное, отшатнулся, потому что она поспешно добавила:

— Надеюсь, ты не счел это оскорблением.

Прокашливаясь, я пытался решить, с чего начать. Вспоминать было — словно разбирать сундук с одеждой, которую носил умерший.

— Вы, должно быть, слыхали, что моего отца обвинили в измене и казнили. Не знаю, кто оболгал его. После этого несчастья матушка отвезла мою трехлетнюю сестру к родным в маленький городок на берегу Персидского залива. Несмотря на случившееся с отцом, я все равно хотел служить шаху. Я просил всех, кого знал, о помощи, но был отвергнут. Тогда я решил, что единственный способ доказать свою верность — стать евнухом и предложить себя двору.

— Сколько тебе было?

— Семнадцать.

— Очень поздно для оскопления.

— Правда.

— Ты помнишь, как это делалось?

— Можно ли такое не помнить?

— Расскажи мне об этом.

Я недоверчиво уставился на нее:

— Вы хотите знать подробности?

— Да.

— Боюсь, что мерзостность истории оскорбит ваш слух.

— Не думаю.

Я не стал щадить ее; мне к тому же хотелось немедля понять, из чего она сделана.

— Я отыскал двух евнухов, Нарта и Чинаса, в помощь себе, а они отвели меня к лекарю, работавшему возле базара. Он велел мне лечь на скамью и связал мои запястья под нею, чтоб я не мог двинуться. Евнухи забрались между моими бедрами, чтоб удерживать ноги. Врач дал мне съесть опиума и засыпал мои мужские части порошком, который, сказал он, умерит боль. Затем он сам уселся мне на бедра и взял кривую бритву жуткого вида, не короче моего предплечья. Он сказал, что, прежде чем совершить такую рискованную операцию, должен заручиться моим согласием перед двумя свидетелями. Но зрелище бритвы, сверкнувшей в воздухе, испугало меня, а путы на ногах и руках вдруг заставили ощутить себя зверем в ловушке. Я начал извиваться на скамье и вопить, что не согласен. Хирург удивился, но убрал свою бритву и велел евнухам отпустить меня.

Глаза Пери были величиной с мячи для чоугана.

— И что было потом?

— Я снова обдумал свое намерение. Другого способа прокормиться, кроме как при дворе, я не видел. Мне надо было зарабатывать достаточно денег, чтоб заботиться о матери и сестре, и я хотел вернуть былую славу нашему имени.

Тогда я не сказал ей, как глубоко в моем сердце пылало желание сорвать маску с убийцы моего отца. Когда я смотрел на нож хирурга, то вообразил себя одетым в роскошные шелковые одежды, достигшим высокого положения во дворце. Такое продвижение помогло бы мне выявить убийцу отца и заставить его признаться в преступлении. «Отныне твои дети познают печаль, которая выпала мне», — сказал бы я ему. А потом он понес бы кару.

Пери опустила глаза и поправила кушак: уловка, заставившая меня задуматься, не знает ли она чего-то об убийце.

— И что было потом?

— В конце концов я попросил их продолжать, но добавил, что мне надо завязать глаза, чтобы я не видел бритвы, и что не надо связывать мне руки.

— Было больно?

Я улыбнулся, благодаря Небо за то, что теперь это было только воспоминанием.

— Хирург затянул жгут из жил вокруг моих частей и снова спросил моего согласия. Я дал его и секундой позже ощутил, как рука приподнимает эти части, а бритва быстро и гладко проходит сквозь мою плоть. Ничего не почувствовав, я сорвал повязку с глаз — взглянуть, что произошло. Мое мужское достоинство исчезло. «Так легко!» — вскричал я и минуту даже шутил с евнухами, пока внезапно не ощутил, что меня словно разрубили пополам. Я закричал и провалился во тьму. Потом мне рассказали, что хирург прижег рану кипящим маслом и прикрыл лубком из коры. Затем наложил повязку и оставил меня выздоравливать.

— Как долго это тянулось?

— Долго. Первые несколько дней я был не в себе. Думаю, твердил обрывки молитв. Знаю, что просил воды, но пить было нельзя — рана должна зажить. Когда во рту у меня пересохло настолько, что нельзя было произнести ни слова, кто-то смочил тряпку и положил мне на язык. Жажда была такая, что я молил о смерти.

— Боже всевышний, — воскликнула Пери, — не могу представить человека, желающего того же, что и ты! Ты очень храбр, да?

Я не рассказал ей остального. Через несколько дней после операции мне разрешили выпить воды. Нарт суетился вокруг меня, оправляя мой тюфяк и подушки, но казался странно взволнованным. То и дело спрашивал, не хочу ли я облегчиться. Я повторял «нет», пока он не начал утомлять меня, и попросил его уйти. Когда же мне наконец захотелось, он убрал повязку, лубок и принес мне судно, на которое надо было сесть. Я был теперь гладок, осталась лишь трубочка, которой я прежде не увидел. Глаза сами закрылись при виде багрового кровавого рубца.

Потребовалось время, прежде чем я смог что-то выдавить, и я завопил от боли, когда горячая жидкость впервые проникла в обнажившийся канал. Наверное, я чуть не потерял сознание, но, не желая упасть в собственную лужу, удержался на посудине. Завершив, я изумленно увидел, что глаза Нарта сияют. Он обратил ладони к небу и прорыдал: «Да будет восхвален Бог в небесах!» Мне он потом сказал, что никогда еще зрелище человека того же сословия так его не радовало. Рана моя гноилась, и он страшно боялся, что канал закупорился, — это было чревато мучительной, воистину неописуемой смертью.