— Да. Это вам не языком плести, — назидательно сказал Мерлин и ушел.

* * *

С того дня все свободное время Ллевелиса было посвящено паутине. Паутина от него требовалась огромная, от пола до потолка, а он поначалу даже не знал, как приняться за дело: нити липли к рукам, уже натянутые нити колебал сквозняк, и они запутывались у самого же Ллевелиса в волосах… Но тут ему помог Гвидион, который, в отличие от него, прочитал раздел по языку арахнидов из какого-то старого учебника и побеседовал с почтенным пауком-крестоносцем — владельцем прекрасной сети над портиком одного из входов на южную галерею, — расспрашивая его о тонкостях ремесла и технологии плетения. Почтительность Гвидиона и его неподдельный интерес к предмету польстили старому мастеру, и он без возражений потратил несколько послеобеденных часов, разъясняя Гвидиону все сложности, связанные с традиционным ткачеством. Потирая передние лапы, он объяснял, как крепятся нити основы, как защитить изделие от дождя, какие виды паутины вышли из моды еще во времена его прадедушки, а какие выдают полное отсутствие вкуса, и открыл Гвидиону столько секретов, что тому стало неловко, что он не прихватил с собой какого-нибудь угощения для старика. Ночью Гвидион занялся образованием Ллевелиса.

— Я в бешенстве, а ты объясняешь мне, как натягивать нити основы, — говорил сквозь зубы Ллевелис.

— Постой, постой, послушай, Ллеу, — убеждал его Гвидион, чертя схематичную паутину на подручном листке. — Вот тут тебе только придется немножко повиснуть вниз головой, а дальше смотри…

— Если даже я все это сделаю, этим не похвастаешь, — простонал Ллевелис. — Сам подумай: ну, висит паутина. Ну и что? Кого этим поразишь?

— Но это же непростая — это очень большая паутина, Ллеу! — серьезно возразил Гвидион. — Послушай, Ллеу, за что все-таки тебя отрядили плести паутину? — спросил он по некотором молчании и деликатно прибавил: — Не хочешь — не отвечай.

— Да нет, что уж теперь. Я отвечу, — сказал Ллевелис. — Все равно моя жизнь кончена.

И тут Ллевелис рассказал самую красивую историю любви, которая когда-либо случалась на земле.

— Помнишь, Курои посылал нас туда за три дня до битвы — осмотреться? Я там осмотрелся и увидел Кэтрин. Вот в той деревеньке за холмом, от которой с поворота дороги видно только крыши, она стояла во дворе и кормила свиней. У нее были кружевные рукавчики, она засучила их и говорила: «Милые мои свинки, вы тоже ведь твари Божии, что ж вы так пихаетесь, знатному молодому человеку вон и не пройти между вами». Ты бы видел ее глаза, когда я все-таки пропихался и к ней подошел! Я… мне… у меня… в общем, вылетели из головы все теоретические выкладки. Помнишь, как мы плевались, натягивая на себя эти тряпки, которые сунул нам Курои? Короче, это оказалась одежда очень знатного человека. Ну, может, не очень знатного, но приличного. Самому-то мне казалось, что я черт знает в чем. Но ты знаешь? Это произвело впечатление на бедняжку Кэтрин. Мне пришлось сочинить, что я из окружения герцога Эдвина, королевского шурина, с севера Англии, иначе у меня очень подозрительный был акцент. Я попросил напиться, потом спросил дорогу, потом — как срезать дорогу, потом — нельзя ли вообще никуда не ходить, и, словом, я понял, что по доброй воле сдам этот зачет не раньше апреля.

Когда Курои посылал меня туда в одежде норманна, приходилось, конечно, переодеваться. Я припрятал там по дороге в деревню, в дупле, плащ, пояс, нож, браслеты, брошь, потом… эту штуку… которую на шее носят…

— Энколпион.

— Вот-вот, энколпион. И ты знаешь, если я забывал какую-то деталь, она этого не замечала, — задумчиво прибавил Ллевелис. — Боже мой, какая бесчеловечность — разлучить меня с моей доброй Кэтрин!

Гвидион утешал его как мог, но Ллевелис печально говорил:

— Нет, нет… Я не нравлюсь Мерлину.

Однако на другое утро Ллевелис уже висел под аркой в читальном зале, стиснув зубы и решительно мечтая поразить Мерлина тем, что он в конечном счете изготовит. Изощренность наказания даже навевала на него некоторое спокойствие. Все воскресенье он провел, снуя туда-сюда между полом и потолком, и вечернее солнце позолотило первые нити основы, протянутые, как струны, от лепного потолка до порога, откуда начинался коридор, ведущий в депозитарий.


* * *

В понедельник Змейк, как обычно, читал Гвидиону лекцию в рамках спецкурса. Он сидел в кресле у камина, его ровный голос струился, как дождь, Гвидион записывал. В какой-то момент Змейк умолк. Гвидион подождал еще немного, не поднимая глаз, полагая, что тот просто задумался. Но молчание длилось так долго, что он взглянул Змейку в лицо. Тот сидел с отсутствующим видом и смотрел в пространство.

— Что с вами, учитель? — спросил Гвидион. — Вам плохо?

Змейк не отвечал.

— Мне уйти и оставить вас? Позвать к вам кого-нибудь?

Молчание. Гвидион заглянул Змейку в глаза и отшатнулся: его зрачки, а еще больше белки говорили о том, что он в последней стадии черной оспы — тема, которую они только-только закончили проходить с ним на прошлой неделе. Он еще раз присмотрелся к кровавым белкам Змейка и язвочкам у его губ и кинулся смешивать составляющие нужного лекарства, роняя пробки от пробирок и гирьки весов. Его тетрадь на полу стало вдруг быстро листать ветром, — ветер перелистывал страницы от конца к началу, пока не закрыл ее. «Змейк не разрешает подсматривать в записи», — сообразил Гвидион, краем глаза успев заметить, что окно закрыто и, значит, настоящего ветра быть не может. Сначала он испытал облегчение, сообразив, что все это игра, необъявленная контрольная: ведь Змейк не мог оказаться сразу на последней стадии черной оспы, не пройдя всех предыдущих. Но вслед за тем Гвидион быстро похолодел, осознав, что хоть это и игра, но если, играя в нее, он поведет себя неграмотно, чего-нибудь недосыплет или пересыплет, то Змейк в порядке игры умрет, причем умрет безвозвратно. За ним не заржавеет. Трясущимися руками Гвидион вытряхивал на весы составляющие лекарства, растирал, смешивал, чесал в затылке, в раздумье закусывал палец, снова вытряхивал и снова смешивал. Наконец порция лекарства была готова. Следующей задачей было влить его Змейку в рот. Гвидиону страшновато было думать о том, чтобы прикоснуться к чистым и благоуханным волосам Змейка, которые тот, конечно, мыл не далее как утром, своей перепачканной рукой с обломанными ногтями, но выбора не было.

— Эх! — сказал он. — Извините, учитель.

Крепко вздохнув, Гвидион взял Змейка за волосы, запрокинул ему голову, разжал зубы черенком ложки и, капля за каплей, перелил все лекарство до последнего глотка ему в рот. Он все еще хлопотал вокруг Тарквиния и щупал ему пульс, одновременно другой рукой стряхивая градусник, когда заметил вдруг, что учитель смотрит на него обычными глазами с совершенно нормальными белками. Его губы, минуту назад совершенно черные и потрескавшиеся, тоже приобрели самый будничный вид, и исчезли страшные геморрагии и темные круги вокруг глаз.

— Рассказывайте, — процедил Змейк.

И Гвидиону пришло время облечь в слова и описать в медицинских терминах все, что он только что проделал. Он до того увлекся, что когда Змейк спросил: «Как именно течение заболевания отразилось на работе сердца?» — сказал не подумав: «Это покажет вскрытие».

— Скорого вскрытия вам не обещаю, — отозвался Змейк и сухо заключил: — Разбор ошибок. Вы совершенно забыли о мерах предосторожности. Теперь вы сами инфицированы.

Гвидион вышел от Змейка на подкашивающихся ногах. К счастью, у этой формы черной оспы был очень краткий инкубационный период, поэтому Гвидион не находил себе места всего сорок восемь часов. И только когда он понял, что черной оспой так и не заболел, он смог оценить тонкую шутку и красоту педагогических приемов Змейка.

* * *

— Гвидион, не в службу, а в дружбу, — сказал Мак Кехт. — Вас не затруднит навестить Мак Кархи и передать ему, что я собираюсь заглянуть к нему на минутку, в связи с чем прошу ненадолго убрать скрещенные ветви рябины, которые у него над дверью?

С этими словами Мак Кехт снял белоснежный халат и вновь оказался в своей будничной одежде в ярких кровавых пятнах.

— Да, конечно, учитель, — быстро сказал Гвидион, побросав свои пробирки. Ему меньше всего хотелось заставлять Мак Кехта ждать, да еще в такой деликатной ситуации. Мак Кехт наклоном головы дал ему понять, что ценит его такт.

Скрещенные ветви рябины над дверью кабинета Мак Кархи обладали властью отгонять представителей племен богини Дану, отчего к нему не мог зайти ни Мак Кехт, ни Курои, ни некоторые другие профессора. Разумеется, с его стороны это был некоторый эпатаж, поскольку сам он специализировался на поэзии Туата Де Дананн и заподозрить его в нелюбви к этой расе было трудно. Это было чем-то вроде вызова мировой общественности, который Мак Кархи позволял себе в качестве глотка свободы. Доктор Мак Кехт обыкновенно деликатно заранее просил снять оберег, когда навещал Мак Кархи, другие профессора из числа Туата Де Дананн также не стеснялись этой деталью, в отношении же невозможности для величественного и грозного Курои, сына Дайре, попасть в этот кабинет Мак Кархи иногда шутливо признавался, что последняя мысль его как-то греет. Впрочем, Курои в этот кабинет никогда и не рвался, а если ему нужен бывал по каким-то вопросам Мак Кархи, он преграждал ему дорогу посохом, зажимал в углу и вытряхивал из него душу на педсоветах. Справедливости ради нужно сказать, что сам профессор Курои тоже крепко не любил, когда ему докучали, и его неприступная башня в Южной четверти, похожая на крепость, с заходом солнца начинала медленно вращаться, чтобы труднее было найти в нее вход.