До папы трагические новости о судьбе Анютика дошли с некоторым запозданием — я подозревала, что мама с бабушкой нарочно скрывали от него информацию до Нового года, чтобы был повод потребовать не только подарки, но и деньги на лечение, которое осуществлялось совершенно бесплатно. Папа приехал второго января с кроссовками, которые очень мне понравились, но оказались тридцать пятого размера. Я носила тридцать шестой.

— Будешь чай? — спросила мама, когда папа очутился на кухне и сел за стол.

Папа кивнул. Мама поставила перед ним заварочный чайник с отколотым носом и чашку. Папа взял чашку в руки и начал внимательно ее рассматривать. В кухню пришла бабушка и села напротив.

— Лекарства очень дорогие, — сказала она.

— Нужно в больницу фрукты возить, врач говорит, каждый день, — высказалась мама.

Ничего не отвечая, папа подошел к раковине, включил воду и помыл чашку. Потом он вернулся на свое место, поставил чашку на середину стола и пояснил:

— Вот так вот должны выглядеть чистые чашки.

Эти слова произвели эффект бомбы. Мама и бабушка взвыли как в припадке. Они наперебой орали, что у них нет времени заниматься фигней, что если папа не хочет знать своих детей, то пусть идет в жопу.

— Я хочу знать своих детей, просто нужно мыть посуду, — говорил папа.

Я заплакала. Поскольку никакой возможности находиться у нас не было, папа попросил разрешения забрать меня с собой на пару дней. Естественно, ему не разрешили. Он поцеловал меня и ушел. Бабушка не могла успокоиться до вечера. Она уверяла, что им с мамой удалось разрушить папин подлый план, состоявший, по ее мнению, в том, чтобы не дать им денег, а меня отвезти “к своей шлюхе”. Денег мама с бабушкой и правда не получили, но и шлюхе, несомненно, досталось. Она не получила меня, и таким образом папа был посрамлен.

В тот вечер мы с мамой смотрели телевизор до ночи. Какой-то фильм про женщину с сильной волей, которая, опустившись на самое дно, нашла в себе мужество вернуться к нормальной жизни, а заодно отомстить всем своим обидчикам. Видимо, я заснула перед теликом, и мама отнесла меня в кровать. Во всяком случае, проснулась я именно там, среди ночи; очень хотелось писать. Я встала и пошла в туалет. Вернувшись в комнату, я увидела себя, лежащую на кровати. На несколько секунд у меня перехватило дыхание. Я поняла, что мне надо любой ценой вернуться в себя, но это плохо получалось. Я легла на свое тело сверху, я попыталась раскрыть себе рот, чтобы влезть в него, я прыгала на себя, как это делали герои мультфильмов, но все было бесполезно. Из стен шел какой-то гул, за стенами явно был кто-то, кто видел мои попытки. “А если я не вернусь в свое тело? — думала я в отчаянии. — Кто тогда пойдет в школу?” То ли мысль о школе меня подстегнула, то ли я просто случайно нащупала правильный путь, но я снова оказалась внутри себя. И вздохнула.

Утром я проснулась совершенно разбитой, я перестала чувствовать свое лицо. Не могла поднять брови, не могла шевельнуть губами. Правда, к обеду это прошло.

Следующей ночью все повторилось, это стало повторяться каждую ночь. Я выходила из тела и не могла в него вернуться. Однажды я увидела в комнате что-то похожее на силуэт мужчины. Сначала я подумала, что это папа, а потом меня пронзила мысль, что за мной пришел Сергей. Все, что творится со мной, — по его вине. Он лишился Анютика, в Ганнушкина ему ее, наверное, не достать, и теперь он мучает меня. Наутро я еле встала, пробуждение в состоянии полного бессилия постепенно стало для меня нормой. Бабушка отправила меня вынести ведро. Около мусоропровода я встретила соседку тетю Раю с верхнего этажа.

— Здравствуй, Юленька, — сказала она. — Ты что-то бледная.

— Здравствуйте, — сказала я, — а вы знали Сергея и Ирину? Они тут жили раньше.

— Конечно знала. — Тетя Рая даже улыбнулась. — Ирочка мне до сих пор звонит. А Сережа… какая трагедия, такой талантливый художник…

Анютик вернулась домой в конце зимы. Прежней ее назвать было трудно. Она почти не разговаривала, много ела и сидела часами, не меняя позы. Что бы я ей ни предлагала, она отказывалась, никаких желаний у нее не осталось, если не считать желания есть. Бабушка каждое утро выдавала ей четыре таблетки — две коричневые и две белые. Анютик их покорно заглатывала. В школу она ходить не могла, и ее перевели на домашнее обучение. Впрочем, учиться она все равно не собиралась. Мы по нескольку раз читали одно и то же предложение из учебника русского, но смысла слов она не понимала. Бабушка вышла на пенсию, потому что теперь они с мамой опасались оставлять Анютика без присмотра. Однажды, когда я, измотанная ночными кошмарами, вернулась из школы и, как сомнамбула, вытаскивала учебники из сумки, Анютик сказала:

— Все дело в таблетках. Из-за них я такая.

— Тогда не пей, — сказала я.

— Она заметит. — Анютик кивнула на дверь, имея в виду бабушку.

— Делай вид, что глотаешь, а потом приноси в комнату и отдавай мне, я буду выбрасывать на улице.

Прекратив пить таблетки, Анютик уже вечером почувствовала улучшение. Окончательно она пришла в себя через неделю. Мама и бабушка очень радовались. Весной нам даже разрешили гулять. Мы пошли в парк, сели на лавочку, и я, торопясь и глотая слова, рассказала ей про свои выходы из тела и про Сергея, которого я теперь видела в комнате почти каждую ночь.

— Замолчи! — оборвала меня Анютик. — Не говори никому! Самое тупое, что ты можешь сделать, это рассказать про то, что с тобой происходит, маме или бабушке. А особенно — врачам!

— Но я же не в себе! — сказала я. — Я не могу так жить…

— Притворяйся нормальной — это все, что ты можешь сделать. Как и я. Если ты поддашься им, тебя заберут в дурку. А это самое страшное…

— Но тебя же вылечили!

— Ты совсем, что ли? — Анютик даже рассмеялась. — Это вылечить нельзя. Меня кололи до того, что пена изо рта шла, а потом я просто сказала, что голоса исчезли. Если бы я не сказала, они бы меня и дальше кололи. — Она внимательно на меня посмотрела. — Если бы от шизы существовало лекарство, был бы хоть один, кто вылечился. Но таких нет.

— И что теперь?.. — удивилась я. — Так всю жизнь жить? С голосами и… с Сергеем?

— Выбора-то особого нет, — сказала Анютик. — Лучше жить дома, чем в дурке.

— Я боюсь, что когда-нибудь не смогу вернуться в себя, — пожаловалась я.

Анютик задумалась. Потом она вспомнила, что в захваченную Сергеем руку чувствительность вернулась, как только мы начали драться на подоконнике. По ее словам, связь с рукой как будто потерялась за ночь, а боль, неизбежная в схватке, соединила разрозненные части: сознание и мясо. Я подумала, что, если начну себя резать, дурки мне точно не избежать. Мы встали с лавки и пошли в ларек за мороженым.

Я похудела на пять килограммов, на уроках ничего не соображала, спала урывками, по тридцать — сорок минут. Больше всего я боялась, что появятся голоса — для меня это стало главным критерием потери рассудка. Голосов не было, но я все время что-то видела: какие-то люди показывали мне странные знаки, деревья так выгибались на ветру, что на секунду повторяли очертания лиц тех людей, но самое страшное, что все знали о том, что со мной происходит. Одноклассники, учителя, прохожие. Накануне Восьмого марта я заснула на уроке, а когда учительница стала меня будить, дико закричала. Класс сначала оцепенел, а потом грохнул хохот. Я вскочила и убежала. В раздевалке, когда я наклонилась, чтобы поднять свои валявшиеся на полу сапоги, меня вырвало. Я не помню, как доползла до дома, но, как только очутилась в квартире, отупляющая паника сменилась жаждой деятельности.

Я закрылась в ванной и включила воду. Сняла одежду и села на бортик ванной. В шкафу над раковиной хранились упаковки с опасными лезвиями, не знаю, для каких целей. Мне было девять лет, и я сосредоточенно обдумывала, как себя резать. Руки — самое очевидное, самое наглядное, самое близкое. Ты видишь их каждый день, ты знаешь каждый маленький шрамик, каждое пятнышко на ногтях. Резать руки хочется неодолимо, но к чему это приведет? Следы можно скрывать неделю, месяц, два месяца, но однажды все равно все откроется. И я загремлю в психушку. Мама и бабушка настроены решительно: если они так обошлись с Анютиком, вряд ли для меня сделают исключение. А там ждет галоперидол. Галочка. От него глаза закатываются вовнутрь, зубы стучат, и ты не можешь остановить их, чтобы они не стучали, у тебя текут слюни, а руки трясутся так, словно ты стоишь в тамбуре несущегося на всех парах поезда. Но самое ужасное даже не в этом, а в том, что, когда тебе перестают давать гал, ты окончательно сходишь с ума. Тебе так плохо, что лучше броситься под поезд. Что многие, кстати, и делают.

Значит, руки не выход, остаются живот и ноги. Живот — это опасно, а ноги — про ноги всегда можно сказать, что лезла через забор, что каталась на велосипеде. Правда, у меня нет велосипеда, и заборов рядом нет. Я обернула бритву носовым платком и вонзила в ступню. Провела вдоль, потом вынула, снова вонзила — и сделала крестик. Из крестика в ванную закапала кровь. На своей ступне я вырезала бритвой Müde [Müde — устала.]. Слово было таким красивым, что на несколько минут я забыла про Сергея, про то, что не сплю, могу не вернуться в тело, про школу, деревья, прохожих, про всю свою сраную жизнь. Я сидела на бортике ванной и смотрела на кровь. А потом заснула. Разбудил меня настойчивый стук и голос бабушки. Я перевязала ногу платком и пошла спать. Спала я почти сутки и ни разу не выходила из тела. Когда я проснулась, нога болела так, что на нее невозможно было наступить. Но эта боль возвращала мне меня, мои реальные ощущения. Не было ничего другого, кроме саднящей ноги; я чувствовала себя настолько прекрасно, что даже сделала уроки.