Моя мать родила меня в тридцатилетнем возрасте. Она никогда не была замужем и никогда не рассказывала мне о моем отце. Несколько раз я пыталась узнать у нее о своем втором родителе, но всякий раз тонкая натура моей художницы замыкалась в себе, что заставляло меня отступать — я терпеть не могла, когда мама начинала теребить кончики своих коротких волос, что было явным признаком панического беспокойства, которое всякий раз накрывало её перед важным событием или после неприятных инцидентов.

Внешне мы с мамой были совершенно непохожи, и едва ли можно было проводить параллель между моими темно-синими глазами и её светло-голубыми, но в детстве мне хотелось думать, что я хоть чем-то похожа на свою красавицу-маму, поэтому я взяла за основу нашей схожести именно глаза. Однако я скорее была её противоположностью, нежели подражанием: мои длинные, черно-шоколадные волосы против её короткой стрижки пшеничного цвета; мои темно-синие глаза против её светло-голубых; мои относительно пухлые губы против её относительно тонких; мои скулы против её милых щек; мой курносый нос против её прямого; да и ростом я её немного обогнала — ровно метр семьдесят пять. Одна из многочисленных подруг матери однажды сказала мне, что мой отец наверняка был знойным красавцем, если судить о его внешних данных по моей внешности. После этого замечания я впервые попыталась составить воображаемый портрет своего отца, но у меня это совершенно не вышло, и больше я не забивала свой мозг разнообразным хламом на эту тему.

У моей матери были достаточно тяжелые роды, от которых у нее до сих пор мурашки по всему телу пробегают. Она не могла меня родить на протяжении девятнадцати часов, но, после долгих мук, я всё-таки появилась на свет и прокричала своё первое: “А-а-а-а-а!”. Иногда мама говорила, что я родилась с первым рассветным лучом, иногда утверждала, что я заплакала в момент проникновения этого самого луча в палату, но суть всегда оставалась одной — своё имя я получила именно от рассвета. Фамилия же мне досталась от биологического отца матери, не смотря на то, что сама мама носила фамилию отчима — ей очень хотелось, чтобы фамилия её родного отца не пропала, но свою фамилию она не хотела менять, так как считала это неуважением к своему второму отцу. В итоге Лиса Милтон принесла в свою квартиру в Брамптоне Аврору Метс, где они прожили еще семь лет. Именно в семилетнем возрасте я переехала из Канады в Англию, поменяв Брамптон на Истборн. Со временем я получила двойное гражданство, однако так сильно приобщилась к Британской культуре, что взаправду начала считать себя англичанкой. Для меня Канада стала ассоциироваться со вторым местом: государство, занимающее второе место в мире по площади; Монреаль — второй крупный франкоязычный город после Парижа; башня Си-Эн в Торонто — вторая по высоте башенная структура в мире, построенная человеком; Брамптон — вторая моя родина. Так сложилось, что Великобритания на пьедестале побед стояла у меня на первом месте: мои первые настоящие друзья; моя первая собственная комната; моя первая победа в волейболе; мой первый запуск воздушного змея; мои первые самостоятельные походы в кино; моя первая картина; мои первые уроки плавания; мой первый велосипед; мои первые попытки сконструировать модель самолета с мальчиком из соседнего подъезда; моё первое желание потрогать звезду и исполнение его мамой, посредством щупанья морской звездочки… Список бесконечен.

И всё-таки залогом моего счастья была именно мать, которая наверняка даже не подозревала об этом. До определенного возраста я не задумывалась о взаимоотношениях мамы с противоположным полом, но сейчас, оценивая её жизнь с позиции зрителя, я понимаю, что счастья в мужчинах она так и не нашла. За всю жизнь я помню только двоих мужчин, с которыми мама поддерживала отношения около года — обоих звали Бенами, только первого Бенджамин, а второго Бенедикт. С первым она начала встречаться, когда мне было двенадцать, а со вторым, когда мне едва исполнилось четырнадцать. С Беном Первым она рассталась из-за религиозных разногласий (моя мать воспитала меня христианкой, за что я ей благодарна всем своим сердцем, так как данный фактор выработал во мне сильный моральный стержень), с Беном же Вторым она порвала из-за его пристрастия к курению, с которым он не собирался расставаться (у нее слезились глаза из-за того типа сигар, которые он курил) и его нежелания признавать того факта, что из нее выходит куда более лучшая художница, нежели домохозяйка.

И всё же, мужским вниманием моя мать никогда не была обделена. Она обладала весьма красивой фигурой, на поддержание которой ежедневно убивала очень много времени. Лиса Милтон всегда завидовала белой завистью моему телу, утверждая, что она в моем возрасте страдала от пары лишних кило. Я прекрасно знала, что нахожусь в отличной физической форме, но свой идеальный торс и подтянутую задницу всегда воспринимала как должное, отчего никогда не изводила своё тело изнурительными тренировками. Я более чем уверена в том, что если бы я вдруг решила удариться в серьезный спорт, на моем прессе выскочил бы полный набор кубиков всего за месяц интенсивных тренировок. Но всё равно мой организм не был идеальным — мне приходилось носить очки во время работы над картинами или при каких-нибудь кропотливых и требующих внимание занятиях, хотя моё зрение не требовало от меня ношения очков во время чтения или писания. Мама объясняла это тем, что в детстве я часто билась головой, отчего моё зрение и притупилось, а мозг стал функционировать на уровне доктора философии. Обычно после подобных умозаключений моей матери мы долго смеялись над тем, что моя мать в детстве часто билась пятой точкой, отчего стала бакалавром в области приключений на свою… Голову.

Да, мы жили в идеальном содружестве. За что меня мама обожала, так это за то, что я не устроила ей “веселого” подросткового возраста. Я же любила её за то, что она не стала матерью-эталоном, мнение которой всегда бы единолично утверждалось единственным верным в любой спорной ситуации. Эта женщина всегда была для меня загадочным миром, принадлежащим только себе и мне. Она будила меня среди ночи, чтобы я оценила её картины; вдохновлялась жасминовым чаем и хорошими книгами; иногда рвала свои недоделанные работы, называя их “мраком” или “подражанием”; плакала только из-за аллергии на лилии; пила полусладкое вино по пятницам и, после моего официального шестнадцатилетия, заполучила в моем лице собутыльницу (каждый вечер пятницы мы выпивали по полбокала); учила меня художественному мастерству; заставляла минимум один раз в месяц посещать с ней галерею Тейт*, в которой она часами зависала у картины Джорджа Стаббса “Кобылы и жеребята на фоне речного пейзажа” — иногда я успевала трижды обойти весь зал и по возвращению всякий раз обнаруживала её замершей напротив этой работы; прививала мне любовь к путешествиям, разъезжая со мной на каникулах по всей Британии; приучила меня к тому, что я должна была обращаться к ней по имени, когда действительно желала донести до нее важную информацию. Лиса считала меня усовершенствованной копией её, хотя я никогда не была её копией. Я же считала её просто совершенной, хотя она никогда не была простой.

(*Британская галерея Тейт — художественный музей в Лондоне, самое крупное в мире собрание британского искусства с 1500 года до наших дней).