Антон Первушин, Игорь Минаков, Максим Хорсун

Отдел «Массаракш»

ПРОЛОГ

«Птицеловом меня зовут. Кто зовет? Да все зовут… Так меня мать с отцом назвали, а другого имени не дали. И в деревне величали Птицеловом, никто не объяснял — почему… А теперь и объяснять некому. С севера пришли солдаты да убили всех. Кроме меня. Меня тогда в деревне не было. Я-то дома вообще не сидел. Я любил по лесу бродить… Опасно? Ну да, одни упыри чего стоят. На солдат еще можно нарваться. Но были те, кто похуже упырей и солдат… Отец мой в духов лесных верил, в Неназываемых. Дескать, детей они крадут. Вернее, не крадут даже, а выманивают. Неизвестно — чем. Дети по ночам спящими к ним выходят. Но я их не очень-то боялся. Я ведь не ребенок… Про Темного Лесоруба я позднее узнал. Темный, потому что черный весь, как головешка… Так что ничего я в лесу не боялся, кроме солдат. У солдат — автоматы… Упыри? У них своя жизнь, у меня своя, держись от них подальше — и все. Я любил рыбу в реке ловить, хотя есть ее нельзя… Не знаю, зачем тогда ловил… Рыба, она всегда молчит. А значит — не врет. Не люблю, когда врут. А люди врут бесперечь. Даже мама с папой врали. Смешные… Что? Рассказать, что было в деревне после солдат? Да ничего там не было… И никого…»


Издали столб дыма походил на гриб. На огромную поганку-мутанта, под которой можно спрятаться целой деревней.

«Что это там у нас горит?» — подумал Птицелов, ускоряя шаг.

Он перемахнул через поваленный ствол каменного дерева, захрустел задубелыми пятками по гравию старой дороги. Чем ближе была деревня, чем жирнее становилась «шляпка», тем быстрее и легче несли Птицелова косолапые ноги. А вот на сердце становилось все тяжелее. Он уже знал, что случилась беда.

Деревня догорала. Веселый огонь обгладывал хижины. На земле блестели гильзы. Было видно, что солдаты не мешкали. Они снесли хлипкую изгородь и сразу же из огнеметов — по домам. А по тем, кто выскакивал из горящих хижин, из автоматов. Дорожка гильз — мертвое тело, еще одна дорожка — еще один мертвец. Солдаты били наверняка, патронов не жалели. А раненых добивали выстрелом в голову.

Птицелов бросился к своей хижине и сразу нашел мать. Она ничком лежала возле свиного корыта. Горшок выпал из ее неимоверно длинных рук и покатился, оставив полукруг разлитых помоев. Свиньи не успели подобрать. Они валялись здесь же — уткнув плоские рыла в землю. Хорошие были свиньи, откормленные. Мать заботилась о них, как о собственных детях. Жалко…

Отца Птицелов отыскал в сарае. Вернее — среди головешек, что остались от сарая. Отец сильно обгорел, но Птицелов узнал его по обугленным веточкам жабр. Больше ни у кого в деревне не было такой мутации. Птицелов постоял над телом отца, подобрал уцелевшую в огне мотыгу и пошел на огород. Могилу копать.

За деревней было кладбище. Большое. Больше самой деревни. Ведь умирали в деревне часто. И чаще всего — едва-едва успев родиться. На этом кладбище лежали два старших брата Птицелова. И три младшие сестры. Когда похоронили третью, мать сказала: все, больше я рожать не буду.

Он хотел отнести родителей туда, к их детям… но до кладбища было далеко.

И потом, если вся деревня стала погостом, то какая разница?

Птицелов копал долго, уже и Мировой Свет начал тускнеть. Приходилось торопиться: ночью могли нагрянуть упыри, привлеченные мертвечиной. Руки у Птицелова отнимались от усталости, но яма получилась хорошей: глубокой и вместительной.

Он положил родителей. Подумал-подумал и начал стаскивать со всей деревни других мертвецов.

Закапывал Птицелов могильную яму под тусклым свечением ночного неба. Черные нетопыри бесшумно кружили над свежим холмиком. А потом пошел дождь, жесткий с металлическим привкусом.

Дождевая вода стекала по его впалым щекам — словно слезы, которые не мог пролить Птицелов, чьи глаза были лишены слезных желез.


«…Что я делал потом? Потом… Пошел куда глаза глядят. Кажется, на север. Нет, умереть не хотел. Как-то не думал. Зачем? Я ведь не урод какой-нибудь. Мать называла меня „мой красавчик“. А Сопливая Бунашта — заглядывалась, но издали. У матери были длинные руки. Длинные и цепкие. Она могла запросто повыдергать Бунаште волосы. А та ими страсть как гордилась. А чем ей еще было гордиться?.. Отомстить? Кому? Солдатам? С автоматами?! Нет, я ведь не дурачок Пишту, у которого было три глаза, а четвертый — на темени. Пишту хвастал, что видит этим глазом Мир не вогнутым, как положено, а плоским. Но ему никто не верил… Я? Я — тоже. Хотя он говорил правду… Ничего не путаю. Я точно знаю, когда человек врет, а когда говорит правду… Нет, вы не врете, хотя и правдой это назвать трудно… Да потому что Мир не может быть ни плоским, ни круглым, как шар… Ну-у… разные мутации были. У кузнеца Скибу росла из спины третья рука. Бесполезная совсем. У отца были жабры. Он мог под водой дышать. Поселковый знахарь был глухой как пень, зато точно знал, у кого где болит. Повитуха Маха ладонями видела, кто родится: мальчик или девочка. И никогда не ошибалась… Это следующий вопрос? Ага. О железных птицах мне рассказывал Отту… Самый старый житель нашей деревни. Светлая память ему… Болтали, что Отту родился до Огненного Гриба. Не знаю, наверное. Отту не был мутантом, хотя глаз у него вытек, а все тело было в шрамах от ожогов. Он рассказывал мне о больших железных птицах. Птицы эти носились по небу, рычали, плевались пламенем и роняли на деревни перья, от которых начинались пожары… Я потом видел железную птицу своими глазами. Да, она походила на тех, из рассказов Отту. „Они не махали крыльями, — говорил старик. — Крылья у них всегда были неподвижны и отогнуты назад“. Отту даже показывал руками, как были отогнуты… Показать? Вот так!.. Почему я его спрашивал? Не знаю, интересно было. Никогда не видел таких птиц. Да и в деревне никто не видел. Наверное, Отту и впрямь до Огненного Гриба родился… Что теперь рассказать?.. Как увидел ту железную птицу?..»


Это была самая тягостная ночь в его жизни.

Напрасно Птицелов обходил окрестности в поисках хоть какого-нибудь убежища. Деревца, что росли по берегам узкой, но полноводной реки, были хлипкими. На таких не заночуешь. Здешние деревца не годились даже для того, чтобы вырезать из них приличную дубину. И вообще этот лес казался каким-то… ненастоящим. Обманчивым. В нем таилась угроза.

Пахло под деревьями не палой листвой и грибами, а железом. Гильзами стреляными пахло, а еще — ржавчиной и мазутом.

Птицелов притулился под речным обрывом, там, где торчащие из глины корни образовали подобие грота. Втиснулся кое-как в небольшую впадинку, подобрал под себя ноги. Загородился локтями и попытался уснуть.

Тихо плескались о берег мелкие речные волны. Гортанно перекликались в лесу упыри. А потом где-то высоко-высоко родился протяжный гул, и этот звук показался мутанту продолжением зыбкого сна. Снилось Птицелову, что лежит он на спине железной птицы, которая плавно уносит его на немыслимую высоту. И земля внизу становится плоской, а потом края ее начинают выгибаться исполинской опрокинутой чашей, медленно смыкаясь в серебристый шар, вроде воздушного пузырька на брюшке паука-водолаза…

…Леденящий душу вой вышиб Птицелова из сна. Земля затряслась. Со свода пещерки посыпались комки сухой глины. Оглушенный и растерянный выскочил он из ненадежного убежища.

Вой повторился. Над противоположным берегом реки взвился огненный перст; вонзился и рассек небо, оставив после себя колонну медленно оседающего дыма. И тотчас тусклое ночное свечение затмила яростная вспышка. А следом — еще одна! Птицелов обхватил голову и бросился в траву. Ему захотелось стать крохотным, как муравей, чтобы страшная сила Огненного Гриба, о которой он с малолетства наслушался жутких историй, не настигла его, не испепелила дотла.

Но на этот раз обошлось без Огненного Гриба.

Птицелов перекатился на спину: в небе расплывались черные кляксы. Из клякс выскользнул серый матовый конус с двумя парами заостренных крыльев.

Железная птица?!

Птицелов вскочил, бросился вверх по обрыву. Опасливо высунулся из-за кромки.

«Птица» выплеснула из-под днища струи плотного дыма. Вихрь из песка, травы, веток и всякого мусора на несколько мгновений закрыл крылатый конус. Раскачиваясь, будто плоскодонка на речной стремнине, «птица» степенно оседала, дымные струи становились все короче и толще. Наконец она коснулась земли.

Шипение, которое издавали струи, смолкло. «Железная птица» окуталась белым паром, отчего бока ее заблестели.

Птицелов смотрел во все глаза.

В боку конуса появилось круглое отверстие, размером с большое дупло. Из отверстия на покореженную землю пал белый луч. На мгновение свет затмился: кто-то выглянул изнутри «птицы».

Птицелов затаил дыхание.

…Он отчетливо видел этого человека. Рослый — на две головы выше Птицелова — молодой парень. Голый, если не считать коротких серебристых штанов. Он упер кулаки в мускулистые бока и смотрел на реку, но Птицелову казалось, парень уставился ему в душу. И это было страшно. Птицелов и сам не понимал — почему? Он подумал, что с таким любопытством и разочарованием мог бы смотреть тот, кому мама молилась перед сном. Она ласково называла его: «Боженька, истинный и милосердный»…

А может, тот самый Неназываемый, которому отец тайком от матери жертвовал свиную кровь и пшеницу.

Птицелов оттолкнулся от кромки обрыва, ссыпался в воду и рваными саженками поплыл к другому берегу. Он сожалел, что у него не было жабр, как у несчастного отца — мутанта по прозвищу Сом.


«…Испугался, говорите? Да еще как! Я же никогда такого не видел! Да и вы бы испугались!.. Что решил, что решил… Бежать решил… Нет, не на север пошел. На юг. Подумал: пусть там упыри и дикие мутанты… Лучше уж с ними, чем рядом с этим коричневым молодцом, что летает на железной птице и голым разгуливает по земле…»

Часть первая

МУТАНТ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Птицелову не нравилось жить в развалинах, Птицелов любил простор.

Если бы не Лия, давно ушел бы на север. Но Лия не осилит и половины пути, Лия нынче ведра воды из колодца вытащить не может. Отец запретил ей возиться в огороде, поднимать тяжести и выходить из дома без присмотра.

Дядька Киту жену похоронил, когда Лия на свет появилась. А теперь пуще всего за дочку боится. День ото дня слабеет Лия. Днем не ест, не пьет, а ночами — кровью исходит.

Да и как бы приняли ее на Севере? Времена хоть и изменились, но люди остались прежними. Нравы остались прежними. Если он, Птицелов, каким-то боком сойдет за не шибко красивого парня, то чьего рода-племени Лия северяне раскусят в два счета. А он, дурень, на первых порах мечтал вывезти ее из поселения и устроить в госпиталь на границе, где раньше гвардейцев лечили. Размечтался. На порог бы не пустили Лию. Хорошо, если бы позволили побродить по гарнизонному поселку да убраться подобру-поздорову. Слухами земля полнится. Говорят, пляшет в петле наш брат-мутант, подвернись он под горячую руку, как и раньше плясал. Без суда и без следствия в пляс его пускают. Веревку на шею — и на столб с перекладиной.

В общем, нельзя Лие никуда идти. А раз так, то и он останется.

И здесь ему дело отыщется.

На охоту ходить. Упырей отгонять. Дядьке Киту по дому помогать. Да и за Лией глаз да глаз теперь нужен.

Птицелов шел замусоренными пустырями. Сумрачные развалины уничтоженного войной города таяли вдали. Босым шестипалым ступням с твердокаменными подошвами были не страшны ни ржавые гвозди, ни битое стекло. Босые шестипалые ступни всякое знавали: и угли, и горячий пепел, и снег. Но теперь жизнь пошла еще круче, чем раньше. День прожил, и на том спасибо. Правда, кому спасибо — непонятно.

Стена леса темнела справа, стена леса темнела слева. А прямо — череда пустырей, отделенных друг от друга старыми заросшими окопами и полосами кустарников.

Пожухлая трава с каждым шагом становилась ниже и ниже. Горячее дыхание ветра из южной пустоши — ощутимее. Железного и стеклянного мусора попадалось меньше, потом он исчез совсем. Трава исчезла тоже. Под ногами Птицелова стелилась серая земля. Не земля — спекшаяся корка.

А косточек всякого разного зверья, помершего здесь в разное время… Куда ни посмотришь — косточки, растрепанный мех полуистлевших шкурок и оскаленные клыки.

Потом заблестело, зарябило, будто впереди озеро было.

Птицелов увидел Стеклянную Плешь — километровое пятно блестящего шлака. Рядом с проплешиной нельзя было долго оставаться ни человеку, ни мутанту. Ни зверю, ни гаду. Здесь невидимое зло, погубившее миллионы душ, а детей тех немногих, кто умудрился выжить, — искалечило и обезобразило, было по-прежнему сильно.

На берегу этого неподвижного озера сидел щуплый человечек.

Бесформенное платье из мешковины. Линялый платок на лысой голове. На тонюсеньких ногах — разбитые ботинки военного образца.

— Лия! — позвал Птицелов.

Он уже не шел, он бежал, поднимая за собой пыль.

Лия обернулась. Посмотрела на Птицелова долгим взглядом, словно силилась узнать, кто это к ней несется. Словно вдруг позабыла Птицелова.

…И совсем была бы она хорошенькой, если бы не опухшие веки и раздутые от рождения надбровные дуги. Если бы не молочная бледность кожи и сетки порванных сосудов на щеках. Если бы не болезненная худоба…

— Ополоумела, девка! — выпалил с ходу Птицелов. — Ты как сюда забрела? Рыба малоумная!

Лия отвернулась, поглядела на свое расплывчатое отражение в зеркале неживого озера. Птицелов уселся рядом, схватил ее за хрупкие плечи, развернул к себе. Пылко обнял, затем отстранил. Оглядел с ног до головы: цела ли? не обидел ли кто?

— Никогда!.. — хрипел он ей в лицо и тряс за плечи. — Никогда не ходи сюда больше! Не уходи из города сама! Из дома не выходи сама! Безголовая! Безголовая! Безголовая! Как тебе отец наказывал?

Лия болталась в руках Птицелова безвольной куклой.

— Как ты здесь очутилась? — спросил, переходя на шепот. — Ну?

— Не помню, — ответила Лия, глядя в сторону.

Врет, подумал Птицелов. А ведь знает: мне врать — что воду в ступе толочь.

Он поглядел на Стеклянную Плешь. Эта зеркальность… Эта неестественность… От нее кружилась и болела голова. И ни с того ни с сего вспыхивало перед глазами. Какие-то белые вспышки… Скорее бы отсюда…

— Сама пришла? Или кто-то помог? Довел кто-то, а?

— Не помню.

Врет! Врет!

— Скажи, что ты тут забыла? Нельзя здесь никому быть! Здесь — смерть! Это место даже птицы облетают!

Не отвечает. Отворачивается. Набухает на носу капля крови, срывается тонкой струйкой по синюшным губам. Лия вытирает кровь рукавам: для нее это дело привычное. Вон и рукав давно замызган, щелочью не отстираешь.

— Лия… — простонал Птицелов. Выудил из кармана драной ветровки коробочку. Открыл, вытряхнул на ладонь две пилюли. — Держи! — Птицелов без обиняков всунул одну пилюлю Лие в губы, а вторую разжевал сам.

Рассыпчатая! Горькая! Застревает в зубах и забивается под язык!

Зато — верная защита от невидимой дряни, которой пропитаны здешний воздух, земля и вода.

— М-м-м… — замычала Лия. Выплюнула разжеванную пилюлю, два раза кашлянула. Задрожала всем телом, отодвинулась от Птицелова, и ее сразу же вырвало.

— И весь день ни крошки не съела… — укоризненно проговорил Птицелов. — Ну нельзя же так…

— Ела я.

— Зачем ты обманываешь?

Птицелов снова сграбастал Лию за плечи.

— Так, девка. Идем отсюда. — Поднялся сам, поставил на ноги ее. — Здесь и здоровому станет дурно. А тебе, чихалка, и подавно.

— Брось. Оставь, — попросила Лия вялым голосом. — Мне тут лучше.

— Лучше? — удивился Птицелов.

— Мне лучше, — повторила Лия. — Ну оставь, ну пожалуйста. Мне тут дышать не больно.

И ведь не врет! Птицелов мотнул головой. Как такое может быть? Обманула саму себя да поверила? Ну, наверное…

Лия поглядела Птицелову в глаза. И Птицелов вдруг увидел, что зрачки у нее серебрятся, как серебрится, отражая Мировой Свет, проклятая, проплешина, как светятся зрачки лесных упырей.

Стало холодно отчего-то Птицелову. Хоть и ветром горячим из пустошей веет. И штаны добрые на Птицелове, и куртка какая-никакая. А заледенело в груди, точно под ребрами стужа зимняя поселилась.

— Ну ладно. Ты это… Пойдем, что ли…

Лия вдруг выгнулась дугой, повисла на сильных его руках. Посмотрела за спину Птицелова и улыбнулась, не стесняясь плохих зубов. Никогда еще Птицелов не видел, чтобы она так кому-нибудь улыбалась.

Птицелов обернулся.

На дальней стороне проплешины — на противоположном берегу застывшего озера — стоял человек. По крайней мере издалека чужак выглядел, как человек. Только был он явно выше обычных людей: здесь и расстояние не могло обмануть. «Мутант, — подумалось Птицелову. — Другие тут не ходят…» В руках человек сжимал нечто длинное, блестящее с одного конца. Топор с широким лезвием?

И тут Лия принялась царапаться и отбиваться. Располосовала Птицелову щеку, едва глаз не выдрала. Хватанула зубами за жилистое запястье — и до крови.

— Пусти! Пусти! Ненавижу тебя! — выплевывала она обидные слова окровавленным ртом. — Чтоб ты сдох, упырище косолапый!

Птицелов не проронил ни звука. Он даже не поглядел на беснующуюся девчонку. Взял ее в охапку, особенно не церемонясь. И потащил назад — в разрушенный город.

Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть — в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.


— Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.

Птицелов сидел на земле, повесив голову. В боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки скрещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.

— Ничего дурного я с ней не делал, — повторил Птицелов. — Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…

— А чего харя разукрашена, а? — зазвучал визгливый голос соседки Киту — свинорылой Пакуши. — Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?

— Да, ты уж объясни толком, Птицелов… — забубнил Хлебопек. — Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…

— Разобраться! — простонал Птицелов. — Вы бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! — Он с мольбой поглядел на Киту. — Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?

— Уходила она на пустыри, Киту? — стали спрашивать отца Лии. — А чего она забыла на пустырях, Киту?

Ответил не шибко разумный юнец Рудо — вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.

— А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.

Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».

— Я так и подумал, — ответил Птицелов, потупясь. — Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… — горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.