— Это чего такое с нами случилось, вы знаете?

— Так это, друг любезный, у тебя надо спросить. Это ж у тебя лик дьявола на груди.

— Чего лик? Да это ж группа такая, «Веном». Это ж не то!

— Слушай, дитя неразумное. Под такой эмблемой может выступать хор инвалидов или сборная Европы по макраме.

Но то, что у тебя на груди изображено, это… Запоминай! Это лик дьявола. То есть сатанинская икона.

— А что ж теперь… А, ну да, — сообразил парнишка, проворно стягивая с себя футболку и бросая ее в лужу.

— Плюнь на нее три раза и скажи: «Изыди, лукавый». И «Отче наш…» прочти!

Перепуганный мальчишка принялся исполнять веленое. Когда закончил, поежился, взглянул на часы и сильно побледнел.

— Что? — строго спросил его монах.

— Мы… это, сейчас, посчитаю только. — Он стал растеряно всматриваться в часы. — Три с половиной часа стояли, что ли? Не может быть! Ух ты…

Отец Алексий троекратно перекрестил его.

— Батюшка, а как от этой гадости защититься? — жалобно протянул пацан.

— В церковь свою иди, попроси священника быть духовником твоим. И становись хорошим христианином, понял?

Тот быстро закивал, все так же пряча глаза.

— Да, и вот еще что, — добавил монах, благословляя мальчишку. — «Веном» — пошлятина безвкусная. «Металлику» слушай.

ПОВЕСТВОВАНИЕ ТРИДЦАТЬ СЕДЬМОЕ

Ник Берроуз сидел перед телевизором в гостиной останкинской квартиры, которую он снял у доброй пожилой женщины. Если глянуть на него мельком, то наверняка показалось бы, что парень бесцельно пялится в ящик после тяжелого дня. На самом деле он работал. Телевизор показывал новости. На диване рядом с Ником лежал листок бумаги и огрызок карандаша, испещренный следами зубов русско-канадского стрингера. Мимика Берроуза свидетельствовала о работе мысли, напряженной и вдумчивой.

— Власти ничего не могут, это факт. Важные импотенты… — пробормотал Коля на английском, когда новостной выпуск закончился. Через двадцать минут он переключил канал и стал смотреть другой блок новостей, тщательно пытаясь выявить ту информацию, которой не владел даже главный редактор новостной службы канала.

В перерыве между новостями он намеревался наскоро перекусить и уже сунулся в холодильник, пытаясь составить достойное блюдо из его содержимого. Содержимое было весьма разномастное. Его гастрономическое чутье вальсировало между паштетом, семгой слабого посола, красной икрой, бужениной, помидорами и эклером. Последний был явно не в своей компании. Коля решил, что ему одиноко, сжалился над ним и решил сожрать, избавив утонченного беднягу от соседства с чванливой икрой и брутальной бужениной. Он уже освободил лакомство от обертки, когда раздался звонок.

Стрингер взял мобильный, не выпуская из другой руки эклера, и бросил взгляд на номер. Буркнув себе под нос «о, мистер Холмс», он нажал на кнопку приема.

— Да, да, привет! — приветствовал он Кирилла по-русски, медленно шагая по кухне. Остановился, помолчал, слушая человека с другой стороны.

— Ты уверен? — переспросил Ник, внезапно перейдя на английский. — Но я же ничего не нарушал, — попытался возразить он, после чего опять слушал, скроив брезгливую мину и выкинув эклер в мусорное ведро. — Дерьмо какое! Сколько у меня времени? Буду готов через двенадцать минут, — отрезал он, швырнул телефон в карман и бросился бегом из кухни.

Ровно через двенадцать минут неприметная «девятка» въехала в один из крошечных останкинских дворов. Миновав пару пятиэтажек, она притормозила у игрушечного палисадника. Из-за кустов вышел длинноволосый бородатый мужчина с двумя сумками. Закинув их на заднее сиденье, он юркнул на переднее пассажирское.

— Русский, инглиш? — спросил бородач у водителя.

— Инглиш, — хмуро ответил тот. — Буду честен, Коля, я не ожидал. Я был уверен, что им не до этого.

— Они могут меня в чем-то обвинить?

— Нет. Они могут тебя запереть на трое суток. В камере будет драка, и тебя вышлют из страны. Но этого они делать не станут.

— Тогда зачем этот побег?

— Они тебя будут использовать как своего агента, но без твоего ведома. Если тебе удастся снять что-нибудь, тебя сразу возьмут, заберут запись и… вышлют, наверное. А может, посадят.

— За что?

— За хранение героина.

— Героина? — изумился канадец.

— Или кокаина. Какая разница?

— Ты серьезно?

— Я подполковник МВД в отставке, четырнадцать лет отслужил. Я серьезно.

— Мне говорили, что русские копы стараются не связываться с американцами, канадцами и англичанами.

— Копы не станут, ты прав. Тобой ФСБ занимается. А они, да под эгидой защиты интересов государства… Даже с чертом лысым свяжутся.

— И что мне теперь делать?

— Пару дней посидишь в гараже. Там видно будет.

— Да, Кирилл… Не мог себе представить, что такой важной персоной окажусь… Чтоб сама ФСБ…

— Это не все новости. Есть кое-что поинтереснее твоего переезда, — тихо сказал Васютин словно самому себе.

Коля молча приложил раскрытые ладони к голове, изображая уши, жаждущие новостей.

Глянув на него, Кирилл ухмыльнулся:

— Мой приятель, который экстрасенсами занимается, не сможет нам помочь. Они уже давно пытаются, но его лучшие маги ничего обнаружить не могут. Но есть и хорошая новость. Мы будем получать самую свежую информацию из Экстренного штаба и из ФСБ. А еще есть самое интересное. Я тебе бутылку «Столичной» купил.

Берроуз плотоядно потер руки.

— Коп из охраны Выставки стоял на посту восьмого апреля. К нему подошла бабка. Обычная бабка, живая, из мяса. Сказала, что скоро случится беда и что народ спасать надо.

— Во что она была одета? — почти выкрикнул Коля.

— Говорит, что в плащ. Нормальный современный плащ, светлый. Но… с капюшоном.

— Это она, она! — воскликнул канадец, схватив себя за голову.

— Да? Всегда и везде была в средневековом балахоне, подпоясанная веревкой. А тут — в плаще. Чего это с ней? — плавно и без лишних эмоций рассуждал вслух Васютин.

— Женщина следит за модой. Это нормально, — улыбнулся Берроуз. И тут же добавил: — Но стилю верна. Без капюшона — никуда. Капюшон — это практично.

Васютин не разделял его веселья:

— Я должен тебе сказать, Коля: есть большая вероятность, что это была обычная сумасшедшая бабка. Ведьма, если я не ошибаюсь, прогнозировала ситуацию. А эта предупредила тогда, когда первые жертвы уже были. Что скажешь?

— Скажу, что это она, — убежденно откликнулся Коля.

Они въехали на территорию гаражного товарищества, отыскали нужный номер. За стальными воротцами был просторный гараж с ямой, в которую вела маленькая дверь, больше похожая на люк. За ней — крошечная тонкая железная лесенка, нырявшая на метр с небольшим вниз, и спартанская комнатка. Центром интерьера в стиле «брутальный минимализм» являлась пружинная кровать. Кроме нее, в комнатке стоял телик, подключенный к кабельному телевидению. Внимательно оглядевшись, Берроуз просто просиял, будто его заселили в президентский люкс.

— Я вижу, тебе очень нравится новое жилье, — удивился Кирилл.

— Да, очень. Это же вступление к приключению. Я чувствую, что скоро оно начнется. Очень скоро.

— Тебе виднее, — вздохнул Васютин. — Коля, продукты я тебе сейчас привезу. Ах да, вот твоя «Столичная».

— Спасибо, Кирилл. Я твой должник. И… я абсолютно серьезно говорю. Хочешь, я сделаю тупую грустную морду, чтоб ты мне поверил? Готовься. Совсем скоро уже.

Васютин понимал, что с практической точки зрения он совершает ненужные бестолковые поступки. Проще всего было бы сдать Берроуза федералам. Но сыщик чувствовал, что у парня есть то, что в этой уникальной ситуации важнее связей, оружия и денег. Интуиция и энергетика. Васютин привез в гараж жратвы и прощался с товарищем, который в предвкушении смертельно опасного приключения светился от счастья. Кирилл пристально взглянул на него, прежде чем уйти: «Да… И впрямь безумный русский. К такому ведьма вполне может сама с того света выйти».

Дома Васютин одним махом ополовинил бутыль виски. Затем, абсолютно трезвый, залез в Интернет и задал поиск на имя «Ник Берроуз». Вынырнув из Сети через полчаса, он смотрел на канадца другими глазами, самого себя ощущая домашним мальчиком, не нюхавшим настоящей опасности.

Выпив еще, он честно признался себе, что нисколько не сомневается в интуиции канадца. А стало быть, все скоро начнется. Совсем скоро. Кирилл позвонил семейному нотариусу, чтобы сделать некоторые распоряжения и попросить прислать с курьером необходимые документы.

ПОВЕСТВОВАНИЕ ТРИДЦАТЬ ВОСЬМОЕ

Граф Николай Петрович Шереметьев вышел из роскошного летнего дворца, который он считал бриллиантом своей усадьбы, и направился в парк, жемчужину архитектурного ансамбля. В нем прохладная тень деревьев дополнялась свежестью широкого рукотворного пруда и элегантностью аллей. Неспешно пересекая парк тяжелой походкой, граф вел со своими владениями тихую беседу, чуть слышным шепотом доверяя им свои чаяния, восторги, страхи и опасения. Изредка он останавливался, чтобы прислушаться к шуму листвы, щебету птиц и скрипу могучих деревьев. Парк отвечал ему вдумчиво и не торопясь, будто внимательный и участливый собеседник. Чуть склонив голову набок, граф без труда различал его ответы, слова утешения и поддержки. Такие прогулки дарили ему покой и уверенность в грядущих днях. Сегодня на любимых пустынных аллеях он тоже искал покоя и несмелой июньской ласки, когда еле слышный ветерок чуть заметно трогает прядку волос графа и зелень листвы.

Растворяясь в летней благодати, граф Николай Петрович краем глаза заметил странную птичью суету у векового дуба, растущего в центре аллеи.

— Что за диковинное представление? — тихонько пробормотал граф и прибавил шагу. Подойдя ближе к широкому шершавому стволу великана, он застыл в изумлении. Огромное дупло, зияющее в дереве, было усыпано поющими птицами. Казалось, они собрались сюда со всего парка, влекомые какой-то невиданной силой.

— Сколь изящно, столь и невероятно, — прошептал граф, не в силах найти объяснения невиданному птичьему балу.

Он осторожно сделал шаг вперед, приблизившись к дуплу. Удивительно, но птицы не разлетелись. Продолжая роиться вокруг провала в теле дуба, они заливались на все лады, не обращая никакого внимания на хозяина той земли, на которой гнездились они из года в год. Несмело сделав еще полшага, граф вновь поразился бесстрашию птиц, от которых его отделяла всего пара метров. Не испугал их и третий шаг Николая Петровича, который оказался на расстоянии вытянутой руки от дупла. Но сам граф испугался немало.

В глубине древесного разлома неясно угадывался силуэт, подобный человеческому. Не успел граф подумать, что смутное видение почудилось ему, как фигура стала медленно обретать отчетливые очертания отшельника в широком рубище с глубоким капюшоном, почти полностью скрывающим лицо. Николай Петрович непременно бы отшатнулся, если бы внезапный страх разом не сковал его плоть и волю, не позволяя даже взгляда отвести от пугающей картины. Спустя мгновение птахи дружно умолкли и одновременно повернули свои головки, словно по мановению некой высшей силы. Черные бусинки птичьих глаз смотрели прямо в лицо графу так, как если бы пернатые обладали разумом. В тот же миг некто, таившийся в глубине дуба, сделал решительный шаг, переступив границу между миром живых и пристанищем мертвых.

Перед графом предстала старенькая сухонькая богомолица, закутанная в грубую просторную дерюгу со сдвинутым назад капюшоном, открывающим ее морщинистое лицо с закрытыми глазами. В руке она держала длинный деревянный посох, на верхушке которого был искусно вырезан крест. Она словно парила в разломе ствола, не касаясь краев ни своим одеянием, ни крошечными босыми ногами. А птицы сидели вовсе не на краях дупла. Своими крохотными когтистыми лапками они держали грубую ткань рубища. И невозможно было понять, старуха ли притягивает щебетуний или это они удерживают ее в проеме дуба. Похолодевший от ужаса граф готов был упасть без чувств к ногам привидения, но глаза птиц, смотрящих прямо на него, не давали Шереметьеву лишиться сознания.

Какое-то время недвижимый граф стоял напротив невероятного видения. Николай Петрович был не в силах понять, как долго продолжалось это безмолвное созерцание — год или несколько мгновений. Чуть колыхнувшись невесомым телом, старуха медленно открыла глаза, словно преодолевая тяжесть столетий. Большие, белесо-голубые, выцветшие от увиденного за последние два с половиной века, они смотрели на Шереметьева с равнодушным интересом. Словно на песчинку, которая успеет лишь мелькнуть тусклым отблеском перед этим вечным взором. Чуть вытянув вперед посох, зажатый в невесомой руке, призрак богомолицы Пелагеи заговорил с графом. Слова ее непостижимым образом лились сквозь сомкнутые губы:

— Немалою властию мирскою облечен ты, раб Божий Николай. И дана она тебе свыше Господом Всемогущим, как и все, что даруется смертным, от таинства зачатия до таинства смерти. Дарована тебе воля этою властию творити богоугодное добро, возвышая дух свой до Царствия Господа. И иная воля дарована тебе — той же властию творить скверну, низвергая дух свой в пределы, где нет спасения. И сей дар Божий ты презрел во имя земных услад, что пожирают душу твою. Твоею властию в земле томятся неотпетые кости людские, а их неупокоенные души денно и нощно подле тебя обретаются. Болота окрест полны страдальцами. На их плоти во грехе пируешь с нечестивцами, забыв о Божьих заповедях.

Окаменевший от ужаса граф силился крикнуть, чтобы прогнать наваждение, но смог лишь слегка приоткрыть рот. И хотя исправно бывал он в церкви, мнив себя человеком истинно верующим, веры его не хватило, чтобы принять происходящее как откровение свыше.

Призрак старухи, парящий в объятиях птиц, посмотрел на него глазами, полными печали. И слова ее, для которых сомкнутые губы не были преградой, зазвучали вновь. Николай Петрович попытался произнести хоть один звук, но Пелагея остановила его:

— Слов твоих слышать мне не надобно, ибо рождены они устами. Уста твои есть начало бесовское. Ложью пропитаны они и пустыми молитвами, в коих нет веры. Очи же есть начало Божье, что живет в тебе. Они мне правду поведают, с ними и говорить стану.

Старуха чуть подалась вперед. Глаза ее стали расти, искажая пропорции дряблого, старческого лица. Увеличиваясь, они стремительно молодели, источая голубоватый свет. Граф хотел зажмуриться, но веки, как и все тело, были неподвластны ему. Богомолица смотрела в глаза Шереметьева лишь несколько мгновений, после чего отшатнулась назад, чуть колыхнувшись. И снова заговорила:

— Видишь птиц, что подле меня? Отчего смотрят они на тебя неотрывно, ведаешь ли? В птиц этих призвала я души лишь малой части тех, кто по твоей воле остался не отпет и без покаяния.

Она развернула маленькую тонкую руку ладонью вверх. И тут же крохотная сойка, что порхала у ее плеча, уселась на край мизинца старухи.

— Узнаешь ли ты в сей птахе Гавриила? Он рыл твой пруд. А сейчас его душа томится подле болот, где ты утопил его бренную плоть.

Сойка повернула к графу голову. Повернула не рывком, как это делают птицы, а плавно, совсем как человек. В ее крохотных глазах плескались тоска и укор, и было им там тесно. Они старались вырваться из черных бусинок, чтобы проникнуть в душу графа и поселиться там навечно. В следующий миг сойку сменила синица, вспорхнувшая на мизинец Пелагеи.

— А эту душу помнишь ли ты, граф? Помнишь ли Федота, что преставился, когда валил лес? — с сомкнутыми губами продолжала вещать Пелагея. — Неужто ни одного из них не знал ты? И, не зная, обрек на вечные скитания подле плоти, погребя их без покаяния?

Тонкие лучи неземного света, цветом как небесная лазурь, струились из очей призрака, вливаясь в застывший, полный ужаса взгляд Николая Петровича. В глазах Шереметьева видела она истинные ответы, ведь солгать онемевший граф был не в силах. Помедлив, старуха качнулась к беспомощному вельможе:

— Покайся, нечестивец! Делом покайся. А не лживыми молитвами, коими оскверняешь ты алтарь. Упокой неотпетых, не погуби более невинных. А за пригрешения свои снизойдет на тебя кара Господа как на этом свете, так и после кончины твоей. Утратишь ты раньше срока то, что более всего дорого тебе. А душу свою спасешь лишь через спасение душ тех, кто в муках обретаются в пределах земли твоей, не в силах оставить плоть свою.

Сказав, Пелагея чуть взмахнула руками, и птицы медленно понесли ее во тьму дупла. Через несколько мгновений она исчезла, и только души, вновь обретшие проворность и суетливость обычных птиц, разлетались с пронзительным гомоном. Оцепенение покинуло графа. Упав на колени, он принялся истово молиться. Но даже не дочитав до конца «Отче наш», вскочил и бросился во дворец.

Николай Петрович Шереметьев не поделился случившимся ни с одной живой душой. До самой кончины своей хранил он эту тайну. Не желая верить в святость видения, он нашел успокаивающее объяснение произошедшему в парке. За неделю до того, как явилась ему покойная богомолица, хворал он сильной простудой. Придворный врач, немец по происхождению, прописал больному графу травяные отвары, баню и настойку опия, которую велел принимать на ночь, но понемногу, сказав, что кроме целебного свойства имеет она и свойство вызывать галлюцинации и мистические сны. Ухватившись за эти слова доктора, Николай Петрович без труда объяснил себе, что старуха привиделась ему от капель, что скопились в его неокрепшем теле. Всеми силами старался граф выкинуть из памяти события того дня. Злосчастный дуб, из чрева которого явилась ему старуха, приказал он спилить и сжечь.

Но как ни пытался забыть он Пелагею, богомолица тревожила разум его, не желая быть порождением опийного сна. То и дело вспоминал Шереметьев о том, как однажды отец его, Петр Борисович, будучи уже в преклонных годах, поведал ему историю о визите императора Павла в Останкино. После званого обеда, данного в его честь, государь пожелал прогуляться в одиночестве по благоухающему цветущему яблоневому саду. А после прогулки был тих и печален, чем встревожил Петра Борисовича. Осмелившись спросить у императора, в чем причина скорби императора, он услышал рассказ государя о мистической встрече со старухой. Не раскрыв Шереметьеву всего разговора, он лишь поведал ему, что узнал от старухи о своей скорой кончине, которая станет унизительной и мучительной для него. Спустя несколько месяцев заговорщики задушили императора Павла Первого в его спальне, как и предсказала ему Пелагея.

Петр Борисович наказал сыну помнить о привидении и молить Бога, чтобы не встретилось оно на его пути. Да и на смертном одре упомянул он о старухе, призывая сына вести жизнь праведную и сторониться одиноких прогулок в парке.

Предсказание старухи, что услышал из ее сомкнутых уст граф Николай Петрович, сбылось. Обожаемая жена Прасковья Ивановна, которая сначала была крепостной актрисой его театра, а впоследствии стала супругой графа, получив вольную, скоропостижно скончалась через три недели, после того как родила графу долгожданного сына Дмитрия. В те горькие дни граф часто вспоминал слова старухи, напророчившей ему потерю самого дорогого, что было у него. Уверовав тогда в божественное начало видения, покаявшийся Николай Петрович дал себе клятву, что вымолит прощение за свои грехи. Не молитвами, а благим богоугодным делом, как и наказала ему Пелагея.