— Да уехали они, — вальяжно сказал он, разминая пальцами сигарету.

— Погоди, а сколько ж ты отдал? И когда приехал?

— Отдал я двух уже. А приехал утром.

— Когда — утром?

— Да в субботу утром и приехал, — прикурил он, ехидно улыбаясь.

— Ты здесь все выходные протусил, что ли?

— Ага, — довольно ответил Плохотнюк. — Выспался, в субботу нажрался как свинья. Мылся, в бассейн ходил, в библиотеку… К Ларке в реанимацию — тоже ходил.

— Надо тебе, Борян, каким-то макаром прописку здесь справить, — предложил я ему, направляясь за журналом регистраций трупов, поступивших на вскрытие. — Бумажкин в отпуске?

— Ага, в среду появится, — зевая, ответил Плохиш.

— Боря, как у нас сегодня в секции? Много?

— Ну, че-то есть там… Тёмыч, а давай уговор. Я сегодня выдачи все беру на себя, и одевалку тоже всю. Левак — строго пополам. У меня там еще восемь похорон, до двух дня. А ты — в секцию. А то у меня синдром этот…

— Абстинентный, Борь, — подсказал я.

— Не, ну, хочешь, я тебе в секции мешать буду. А потом вместе одевать пойдем, — плавным мурлыкающим голосом пропел мой напарник.

— Ладно, я в секцию. На тебе все остальное, — согласился я, открывая «Журнал регистрации трупов». Да так и застыл, глядя в него и матерно шевеля губами.

— Что там? — давясь смехом, участливо спросил Плохиш.

— Да пошел ты, Борян! — искренне ответил я ему, не веря своим глазам.

Но поверить пришлось. Четырнадцать вскрытий! «Да, сегодня большой мясной день. И Бумажкин в отпуске… как назло. Он бы помог. Все-таки почти двадцать лет стажа у него». Выругавшись, пошел за старенькой линялой хирургической пижамой. Свою, новую, было жалко. Четырнадцать! Это конвейер, спешка, вся секция в крови, сам весь в крови, в костной крошке, вонища, толпа врачей над душой и тупые ножи в конце дня. А, да… Спина, руки и поясница — к концу дня их почти нет.

Так, звонок, причем внутренний.

— Борян, нутро!

Нутром мы прозвали внутренние звонки, которые приходят из клиники. Звонили нам менты («пост 12-й, у вас там окно на втором этаже, что ли?», «да, у нас там есть окна», «открыто, что ли, в смысле?!»); вентиляторщики («это морг?», «да», «у вас там сейчас было вот так — бубубубух?», «нет, но бух можно устроить», «ты, это… не шути, а если хлопки начнутся — сразу нам звони»). Ну, и сестры из отделений («ой, мальчики! ой, мальчики! у нас тут дедушка умер, приезжайте к нам. А это морг?». «Да, морг». «Ну, мы вас ждем». «Какое отделе… тьфу ты, дурная баба! Повесила трубку! В клинике 27 отделений, где ж я дедушку-то искать буду?!»).

— Патанатомия, слушаю. Да, да, минут пятнадцать-двадцать, — проговорил Боря в трубку. — Тё-мыч!!

— Не вздумай сказать, Борян, что в реанимации труп.

— Не, ни хрена.

— А что?

В ответ я услышал лишь какие-то булькающие вибрации. Выйдя из кладовки с мешком ветоши, увидел красного Борю, который паралитично трясся в приступе похмельного смеха.

— Да кто звонил-то?

— Из реанимации, как ты и сказал.

— Труп, значит. На вскрытие, естественно.

— Не-а, Тёмыч. Два трупа. На вскрытие. Ты у нас сегодня стахановский подвиг исполнишь. Не, честно — я помогу, как всех отдам. Может, хоть помою да зашить что-нибудь успею.

— Ты их забери — и сразу мне в секцию вези. Скоро реаниматологи заявятся, кружком у стола соберутся, пару слов на латыни скажут… Посмертный консилиум…

— Они когда так стоят, мне все время кажется, что сейчас посуду вынут, по сотке разольют, выпьют, не чокаясь, поплачут… — мечтательно сказал Плохиш, выпуская дым через ноздри. — Ладно, Тёмыч, я погнал в реанимацию.

— А я — в секцию.


Привычно проведя рукой по длинному ряду выключателей, я разбудил секционный зал, отменив кварц и врубив лампы дневного света.

Что такое секция? Кафельная комната, довольно большая. Основную площадь занимают три патанатомических стола из нержавеющего металла. В конце каждого — раковина и слив. Над столами — хирургические лампы, которыми почти никогда не пользуются. Парочка железных шкафов с остеклением — в них инструмент, банки для биопсий и… много еще чего. По углам стоят две раковины с ножным приводом. Чтобы водичка пошла, нужно ногой рычаг нажимать. Когда руки покрыты кровью так, что не видно перчаток — очень удобно. У окна стоит письменный стол, но я ни разу не видел, чтоб за ним кто-нибудь сидел. Электроточилка для ножей — незаменимая штука.

И весы. Эта вещь — моя любимица. Старорежимные стрелочные весы, громоздкие, железные, выкрашенные какой-то грязно-зеленой краской, словно готовы в любую минуту отправиться на войну. Служат для взвешивания органов. И когда в секции пустота и чистота — весы как весы. Но когда денек, вроде сегодняшнего, подходит к своему зениту, все столы заняты пустыми людскими каркасами, на полу пятна крови, везде стоят банки с кусками человечьего нутра, окровавленные тряпки то тут, то там… И в центре всего этого — санитар в хирургической пижаме, весь забрызганный красным, с розовой полоской мозга на прозрачном клеенчатом фартуке, которая ползет крупными каплями вниз, к ногам… а на брови у него присохший желтый кусочек жира, что еще недавно согревал кого-то из тех, кто на столах… В воздухе стоит кисловато-приторный запах мяса, желчи и фека… дерьма, в общем… Вот тогда весы неимоверно роднят секционный зал с рыночным прилавком в мясном ряду, в котором одновременно случился и завоз, и распродажа. Зрелище завораживающее.

Пробовал выносить весы из секции — обычная мертвецкая. Весы назад — адова лавка. Каннибалам — скидки.

А-а, совсем забыл… Каждый трудяга старается придать своему рабочему месту какой-то личный оттенок, сознательно или неосознанно. Мы с коллегами не были исключением. А потому однажды на стене в секционной появился лозунг, исполненный в лучших традициях советской пропаганды. Белыми трафаретными буквами на узкой полоске кумачовой ткани было написано: «Жить надо так, чтобы тебя не вскрывали».

Этот миниатюрный транспарант делил всех, кто его видел, на две категории. Одни замечали в этой фразе лишь шутку санитаров. Другие же сразу проникались ее глубоким смыслом, втайне задумываясь над своей жизнью.

Кроме кумачово-белого воззвания была в секционном зале нашего отделения и еще одна посторонняя вещь, не вписывающаяся в приказы и распоряжения Главного медицинского управления. Пузатый кассетный магнитофон, с выпирающими боками мощных колонок, стоял недалеко от весов. Забрызганный микроскопическими капельками мертвой крови, которые были не видны на черном пластике корпуса, он скрашивал монотонную мясную рутину то Оззи Осборном, то Моррисоном, то легкомысленным эфиром модной радиостанции.

Пока я с тобой, читатель, трепался — успел подготовить секцию к работе. Вынул ножи, иголки, банки для биопсий, ветошь, жбан с формалином. Теперь — на второй этаж, к врачам. Там тоже морг. Но та его часть, где царство науки, и правит бал высшее медицинское образование. Поднимаемся по лестнице. Открываем дверь и — другое дело… Пальмы, лианы, аккуратный журнальный столик, рекреация с кофеваркой. В открытых дверях кабинетов видны достойные люди у микроскопов и компьютеров.

По коридору — налево, вторая дверь. Ситкин Виктор Михайлович — вот кто за ней. Заведующий отделением, окружной патологоанатом Северо-Восточного округа столицы. Это должности. Если позабыть о них… А вот мы сейчас позабудем да и войдем.

— Привет, Виктор Михайлович! Как ваше драгоценное?

Кабинет хорош — мебель, аквариум… Ну, да черт с ним, с кабинетом. Из большого кожаного кресла навстречу к нам поднимается мужчина пятидесяти с небольшим лет. Не высокий, среднего роста, с усами и клиновидной бородой, с прической вождя мирового пролетариата, он и впрямь сильно смахивает на Ильича. Есть даже портретное сходство, да только Михалыч покруглей. В нем есть тонкий, просто ювелирный баланс между Лениным, каким его рисовали для детей, и галантным флибустьером с научной степенью. Голубовато-серые шерстяные брюки со стрелками, черные лакированные ботинки, всегда безупречная белая сорочка и… Широкие, массивные черные подтяжки, отделанные тонкой кожей, просвечивают из-под безупречного врачебного халата. И ведь при этом — похож на вождя! Веселый Ленинжер, да и только.

— Привет, Артёмий, привет! Спасибо за заботу, драгоценности все надежно спрятаны. А что у тебя?

(Он называл меня этим странным именем «Артёмий», которое, видимо, придумал сам.)

— У меня-то? Танец с саблями. Четырнадцать вскрытий… и два из реанимации сейчас к нам едут.

— Ух ты… Володька где?

— Бумажкин-то? В отпуске. В среду будет.

— Ну, тогда вперед, дружище. Вперед! Сегодня танцуют все. Так что в секции будет людно. Набери меня, когда реаниматологи придут. Засвидетельствую почтение. Поставщики все-таки…

— Наберу обязательно. Виктор Михалыч, можно просьбу?

— Просьбу можно. Денег нет.

— Деньги — зло, я не о них. Виктор Михалыч, а как бы нам издать какую-нибудь директиву ВКП(б), чтобы черепные коробки не трогать? Мы ж с Борькой одни сегодня. У меня — вон чего, да и у него там все плотно.

— Наука, Артёмий, не терпит компромиссов. Если Марго захочет смотреть в мозг усопшему — она его получит. Но без особой надобности вскрывать не будем, договорились. Ну а когда показания — извини. Давно бы уже научился мозг через нос вынимать, чтобы не маяться с черепами граждан.

Улыбнувшись друг другу, мы расстались.

Ситкин сказал «танцуют все». Значит, в секционном зале будут работать все патанатомы, которые в строю. И черепные коробки почивших граждан придется вскрывать по первому требованию врачей. А это значительно усложнит мою грязную и нужную работу.

Спускаясь по лестнице, наткнулся на Маргариту Порфирьевну Одашеву, одного из лучших патологоанатомов нашего отделения, которую Михалыч называл Марго. Лет шестидесяти, смешная такая тетушка. Маленькая, тощенькая. Говорит она медленно и так, будто перед ней трехлетний ребенок. Меня звала Темушкой. Одетая, как английская дама эпохи Льюиса Кэрролла, в изящном халате и старомодном зеленом клеенчатом фартуке, копаясь в органокомплексе, любила рассказывать разные милые истории про эксгумации, в которых она участвовала, когда была судмедэкспертом. Взяв на исследование все, что было только можно, Марго говорила, поправляя тонкие очочки:

— Ну, все ясно. Отчего дед помер, один Бог знает. Пойду, напишу об этом в заключении. А ты, Темушка, готовь мне следующего горемыку. Вдруг с ним больше повезет…

В тот день, увидев меня, она просияла своим детским морщинистым лицом.

— Темушка, привет! Я работаю с четырьмя гражданами, а мне ведь сегодня к зубному. Так что я тебя очень прошу — моих без очереди, первыми. Ладно?

— О чем речь, Маргарита Порфирьевна…

— А записочку с фамилиями я тебе на стол положила.

Взяв записку со стола в секционном зале, я пошел к холодильнику. Новенький красавец стоит теперь у нас на первом этаже, а не в подвале, как старый. Да и в подвал ему не по рангу. Он ведь настоящий импортный английский джентльмен. Создан инженерами британской фирмы «Leec». Восемь секций, тридцать два места. Температура и влажность в каждой секции регулируется отдельно, а все значения выводятся на жидкокристаллический мониторчик. Заметьте, 1995 год. Если открыть дверь, которая охраняет покой усопших, засунуть в холодильник башку и потянуть носом… Никаких запахов, как бы вы ни принюхивались. Циркуляция холодного воздуха обеспечивает усопшим сохранность, унося в вентиляционные патрубки тошнотворный аромат смерти.

Граждан нашей необъятной Родины, причину кончины которых будет определять сегодня Марго, зовут Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев. Уверен, что всем четверым глубоко плевать на диагноз. Они упиваются той абсолютной свободой, на которую не в силах повлиять незаконченные земные дела, искренние и фальшивые слезы родственников, похоронная церемония и скорбные речи. Теперь во власти живых лишь их изношенные тела. И, прежде чем зарыть останки в терпеливую землю, живые станут терзать их своими суетливыми манипуляциями, стараясь угодить медицине и религиозным обрядам.

Обряды позже. Сейчас — медицина. А значит, Ермилов, Санин, Джанидзе и Васильев попадут на секционный стол первыми, ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному. Стало быть, мне надо поторапливаться.

Итак, сперва Ермилов. Как и всем остальным, кто ляжет сегодня передо мною на зеркальную сталь секционного стола, ему предстоит классическая аутопсия по Шору, названная так в честь ее изобретателя — советского патологоанатома Шора, жившего… Точно не помню, но когда-то давно. В общем-то — ничего сложного. Моя задача состоит в том, чтобы извлечь из Ермилова органокомплекс. Конкретнее — все, чем наделила его природа, от кончика языка и до нижнего отдела прямой кишки. А если того потребует врач, то и головной мозг тоже.

Когда все внутренности лягут покойнику в ноги, врач сможет исследовать их, раскрывая длинным острым ножом орган за органом. Закончив, доктор удалится в свой кабинет, где родится «справка о смерти». Бумагу эту отдадут родственникам, а обозначенный в ней диагноз будет вписан в гербовое «Свидетельство о смерти», которое станет последним документом, выданным усопшему государством, заявляющим свои права на человека даже после его кончины. Конечно же посмертный диагноз вряд ли что-то изменит. Особенно для Ермилова. Но… Правила есть правила. Он подчинялся им при жизни, пришло время подчиниться им в последний раз.

А потому я привычным ловким движением вдеваюсь в клеенчатый фартук и беру короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на его выпуклом брюхе. Подхожу к столу, встаю на широкую деревянную подставку, возвышаясь над трупом. Его бессмертная душа витает где-то рядом, то поднимаясь над нами под самый потолок секционного зала, то опускаясь к своему бывшему пристанищу.

Голый, серо-желтого цвета, он лежит передо мной, безучастно задрав в потолок восковое лицо. Один глаз приоткрыт, синюшные губы натянуты так, что видны крупные желтые зубы. Если приглядеться, вполне может показаться, что он улыбается, исподтишка посматривая на меня.

Раньше я иногда подолгу, завороженно, смотрел в эти лица, силясь увидеть в них прежнюю жизнь. Но годы шли, настойчиво наматывая на календарь рутину множества сотен вскрытий, и со временем я перестал видеть перед собой человеков. И Ермилова, косящегося на меня с легкой улыбкой, тоже не вижу. Даже если его мертвое лицо захочет поведать мне о его судьбе — не стану слушать. Я просто возьму короткий хирургический нож с острым лезвием, мерцающим на выпуклом брюхе. И начну… ведь Маргарите Порфирьевне сегодня к зубному.

Наваливаясь своим весом на инструмент, делаю длинный продольный разрез, от горла до паха. Нож, пока еще острый, режет легко, заставляя послушную плоть разъезжаться по обе стороны от лезвия. Рассекаю брюшину, обнажая петли кишечника. Сноровистыми движениями отделяю кожу от грудины и ребер, открывая грудную клетку. Затем беру Ермилова под локоть, словно старого приятеля, несколько раз приподнимая его руку, чтобы увидеть границу ключицы, в которую я вопьюсь все тем же ножом. После чего рвану хищное лезвие вдоль тела, с глухим треском вспарывая ребра. И с другой стороны.

Освободив тело от грудины, откладываю короткий нож. Теперь в дело вступает его длинный коллега, похожий на стилет, заточенный с одной стороны. Им я отделю от Ермилова верхушку органокомплекса — гортань и язык. Сгусток запекшейся крови, которую когда-то толкало по венам и артериям неутомимое сердце, соскользнет из распаханной шеи покойного, шмякнувшись на поверхность секционного стола. Тогда потяну гортань на себя, вынимая из груди Ермилова дряблые прокуренные легкие, скрывающие под собой неподвижное сердце. Еще совсем недавно он набирал этими легкими полную грудь воздуха, чтобы укоризненно просипеть: «Люська! Да что ж ты душу-то мне мотаешь, стерва?!!» Он выдыхал из себя это, а календарь его жизни продолжал шелестеть, считая дни. Когда дней не осталось, стал отсчитывать оставшиеся вдохи. Каждый из них дарил ему возможность сказать ей: «Люся… Ты прости меня, дурака старого. А, Люсь?» Успел ли?

Протяжно режа вдоль позвоночного столба, я быстро рассекаю ткани, которые крепят к нему все органы бывшего пациента клиники. Вот и все. Осталось лишь перерезать прямую кишку, достав ее рукой из области таза. Теперь органы, лежащие в ногах у того, кому они верно служили, покуда могли, больше ему не принадлежат. Отныне это собственность министерства здравоохранения.

В проеме двери появляется Марго. В прозрачном пластиковом фартуке, в полиэтиленовом чепчике на седой кукольной голове и с историями болезни в руках, она с явным нетерпением заглядывает в секционную, мягко подгоняя меня.

— Тёмушка, товарищ готов? Так, Ермилов, — деловито говорит Маргарита Порфирьевна, доставая инструменты из железного шкафчика. — И что же это у нас произошло? — спрашивает она, обращаясь к вскрытому телу так, будто и впрямь ждет от него ответа. Ермилов молчит, уставившись в потолок.

Торопливо надевая перчатки, Марго приступает к дознанию. Ее длинный острый нож, точь-в-точь такой же, как у меня, проворно мелькает над содержимым покойника, рассекая органы вдоль и поперек и стараясь добраться до истины. А я тем временем перехожу к соседнему столу, на котором лежит Санин. Его голова повернута на бок, прочь от Ермилова, словно он боится взглянуть на своего соседа по анатомическому залу.

— Ну… смолил он, конечно, безбожно, но помер не от этого, легкие в норме, — бубнит Марго себе под нос. — Да и печень, хоть с признаками цирроза, его не убила. Не иначе как сердце. Ну-ка, Тёмушка, переверни мне это богатство… Вот так…

Я медленно, аккуратно, чтобы не забрызгать врача кровью, переворачиваю органокомплекс. Она берет сердце в руку, делает быстрый короткий надрез и одним движением вынимает его из сердечной сумки. Через несколько секунд оно уже нашинковано на тонкие лоскуты.

— Да, тут все очевидно. Обширный инфаркт, — радостно сообщает Марго, давая понять, что готова приступить к следующему и надо работать быстрее. Визит к зубному пропустить никак нельзя, и она очень надеется на мою расторопность. Марго знает, что я один из самых опытных и скоростных санитаров. На вскрытие у меня уходит около трех-четырех минут, не больше. А потому она будет у врача в назначенный час.

Секционная машина набирала обороты. Двигаясь от стола к столу, мы с Маргаритой Порфирьевной наполняли мертвецкую, облицованную бледно-серым кафелем, звенящим лязганьем инструментов, запахом потрошеной человечины и диагнозами, звучащими, словно запоздалые приговоры. Теперь мы знаем, какой именно кусок бренного мяса свел в могилу Ермилова, Санина и Джанидзе. А вот узнать причину их смерти не в нашей власти. Кто из них потерял нечто такое, ради чего тащил лямку? Для кого груз прожитого стал невыносимо тяжел? Если забыть об анатомии да взять в руки пустой бланк справки о смерти, что мы в ней напишем? «Смерть наступила в результате хронического проживания в Российской Федерации». Разве что так…

В дверях то и дело появлялись другие врачи, прознавшие про четырнадцать вскрытий: торопились занять очередь к своим пациентам, хотя обычно в жизни все бывает строго наоборот. Но сегодня смерть диктует свои правила, раз и навсегда освобождая посетителей нашего отделения от утомительных очередей.