Наше знакомство с Павликом состоялось в первое же ночное субботнее дежурство, которое выпало на мою долю согласно графику. Отделение дружно праздновало чей-то юбилей, и когда я появился, гулянка была в самом разгаре. Песни, хохот, тосты на скорую руку и общее решительное веселье были подернуты густой завесой табачного дыма. Меня, нового ночного санитара, тут же потащили к щедрому столу, накрытому в «двенашке». Выпив за знакомство, костяк компании потянулся покурить на свежем воздухе, а я остался наедине с Павловым.

— Тут у нас все просто, — разъяснял он заплетающимся языком. — Ты если мужик нормальный, с понятиями — и к тебе, как к человеку, тоже будут, — с трудом сформулировал Саша. — Шеф — золото! За нас всех горой стоит. А потому тут все должно быть — чтоб в лучшем виде. Чтоб никакая сволочь ни-ни! — продолжал он, доверительно заглядывая мне в глаза. — П-понял?

— Да, конечно, — вежливо отвечал я.

— Я смотрю, ты толковый малый, Андрей! Сработаемся, — по-отечески хлопнул он меня по плечу.

— Я Артем.

— Артем?! — радостно воскликнул он. — Тогда тем более! Давай-ка мы с тобой за это дело по рюмахе оформим, — протянул мне посуду Павлов. — Твое здоровье! Милости просим в нашу похоронку!

Взяв водку, я приметил, чем запить и заесть, и опрокинул «полтинник». В ту же секунду что-то жгучее ударило в нос, обжигая язык и щеки. Рот намертво связало, словно от тонны неспелой хурмы, отчего он стремительно заполнился слюной. Рывком выплюнув отраву на пол, я выкатил слезящиеся глаза на Павлова. А тот, глядя на меня с негодованием, заорал в глубину коридора, обращаясь к Бумажкину:

— Вова!! Вова! Молодой продукт плюнул!

Оказалось, что продукт представлял из себя не что иное, как чистый спирт, который Павлов очень ценил за его целебные свойства. И продукт этот был кощунственно выплюнут на пол, отвергнутый прямо на глазах своего почитателя.

— Прекрати нормальным людям спирт свой пихать! — весело отозвался Бумажкин откуда-то из коридора. А позже доверительно сказал мне: — Ты на Сашу внимания не обращай… Но — уважительно!

Надо сказать, что про Павлика в коллективе ходили разные истории. Выхваченные из богатой палитры его приключений, все они были с оттенком маргинальной клоунады. Будучи пьяным, он всегда охотно подтверждал их. С похмелья обиженно говорил «брехня все это!». Но лишь стоило ему принять положенное, как он тут же признавался во всех похождениях, нередко добавляя щекотливых подробностей в и без того неприглядные сюжеты.

По мере того как Сашин алкоголизм уверенно одерживал верх, Павлов стал все чаще озорничать, подолгу задерживаясь на работе с бутылкой. В такие моменты в отделении появлялись посторонние лица бомжеватого вида, которых гостеприимный Павлик называл «старыми друзьями», даже если видел впервые. Уходя, «друзья» оставляли после себя объедки, окурки, пустую тару и мычащего горизонтального Павлова. Асоциальная Сашина болезнь неотвратимо прогрессировала, а потому из отделения стали пропадать комплекты казенного постельного белья, одеколоны, расчески и прочая мелочовка. К тому же Павлик все чаще был не в состоянии общаться с родственниками, особенно по утрам, когда выглядел и благоухал куда хуже любого покойника. И в конце концов стал совершать опасные ошибки, недопустимые в работе отлаженного похоронного механизма. Иметь такого напарника было рискованно, и Бумажкин понимал это. И все же старался оттянуть момент Сашиного увольнения. Из жалости.

Но он все-таки настал, внезапно и однозначно. Очередная безумная история поставила жирный крест на службе Павлика в 4-й клинике. Я расскажу ее лишь вкратце, придерживаясь основной сюжетной канвы и опустив разнузданные подробности.

А дело было так… Санитар Павлов, на почве употребления напитков, завел знакомство с родственниками покойного, людьми необразованными и недалекими. И пригласил семью усопшего (супругов средних лет и их двадцатилетнюю умственно отсталую дочь) в отделение после окончания своего рабочего дня. На поминки. Во время распития нетрезвая мать умственно отсталой девушки решила посоветоваться с санитаром Павловым (которого искренне считала врачом) по поводу здоровья дочери, страдающей эрозией шейки матки. Саша, как и подобает настоящему врачу, живо откликнулся на просьбу о помощи, пообещав «посмотреть».

Когда поминки были в самом разгаре, пестря разухабистыми тостами «за дам», анекдотами и творчеством группы «Комбинация», Павлов вспомнил об обещании. Заведя девушку в раздевалку ночных санитаров, он наскоро провел гинекологический осмотр методом ручной пальпации, вполне справившись без кресла, инструментов и высшего медицинского образования. Особое внимание Саша уделил стерильности, проведя осмотр в грязных резиновых перчатках, которые он сохранил после напряженного секционного дня.

Все это превратилось бы в очередную дурацкую байку, если бы во время «врачебной консультации» в раздевалку случайно не зашла дежурная сестра отделения Зинаида Викторовна, задержавшаяся на работе. Но она зашла, решительно прервав диагностику. А заодно и трудовой договор санитара Павлова.

Втихаря полюбовавшись сюжетом этой истории, заведующий Ситкин уволил Павлика «по собственному желанию», с неформальной формулировкой «ты, Саша, что-то совсем охренел, даже страшно за тебя».

Пару недель спустя мать бедной девушки приезжала в отделение, пытаясь разыскать доктора Павлова, который обещал помочь с лечением. Бумажкин сказал ей, что доктор больше не практикует, и посоветовал обратиться в женскую консультацию по месту жительства. Правду он ей не открыл. «Язык не повернулся», — признался потом Вовка.

Покинув отделение, Павлик все же оставил после себя добрую память. Тот самый «обелиск», который он грозился забрать, уже много месяцев стоял во дворе патанатомии. Что за обелиск?

Как-то раз, завязав на некоторое время с выпивкой, он купил красную иномарку — украинскую «Таврию», гордо пришедшую на смену народному «Запорожцу». И даже ездил на ней на работу. Ровно до той поры, пока снова не запил. Будучи постоянно подшофе, никак не мог отогнать иномарку домой. Уткнувшаяся мордой в дальний угол внутреннего двора отделения, она, никому не нужная, сиротливо дожидалась своего нерадивого хозяина. Приходя с утра на работу, Павлов каждый раз хмуро сообщал:

— Сегодня не пью — тачку забрать надо.

Но вскоре после обеда глаза его уже влажно блестели, и «Таврия» оставалось на своем месте, словно памятник Сашкиному пьянству и безалаберности. Отчего вскоре была прозвана «обелиском».

Неудивительно, что именно красная «Таврия» стала первой машиной, на которой я тронулся с места под чутким руководством нетрезвого Вовки, сидящего рядом. Постигая азы вождения, иногда возил Бумажкина по нехитрому вечернему маршруту «клиника — магазин — клиника». Без прав, без доверенности, да и вообще — без каких-либо документов. Несколько раз повторял эти рискованные вылазки вместе с Плохотнюком, бесцельно колеся после работы по окрестным дворам, со смехом вспоминая историю про загубленную гинекологическую практику Павлова.

Сидя в «двенашке» и воскрешая небылицы про Сашку, мы с Борей и не заметили, как Варапаев покинул отделение, прекратив лебезящую административную возню вокруг своих пышных похорон. Бумажкин, мечтавший уйти домой сразу же после ответственной выдачи, продолжал принимать вещи и оформлять заказы на понедельник.

— Тридцать два одевания, Боря. Это ведь надолго, — хмуро сказал я, представляя себе этот фэшн-марафон.

— Как назло! — сердито отозвался Плохиш, хлопнув ладонью по столу. — К матери сестра приезжает, тетка моя родная. Проездом, всего один вечер-то у нас и будет. Черт меня дернул мамке пообещать, что в четыре приду! И ведь ждать будут, за стол не сядут…

— Давай, Боря, начнем. А в три домой поедешь. Мне-то здесь еще почти двое суток кантоваться. Что останется — в воскресенье одену не спеша.

— Спасибо, Тёмыч! — расплылся в улыбке растроганный Плохотнюк.

— Да на кой хрен мне твое спасибо? Следующий подвиг — твой, — строго постановил я.

— Само собой, о чем речь? — согласно закивал Борька.

— Вдруг у меня тоже родня проездом нагрянет. Вот тогда я все на тебя брошу…

— Без проблем, дружище, в любой момент, — искренне заверил меня Плохотнюк.

Сноровисто взявшись за работу, в ту субботу мы были далеки от собственных высоких стандартов слаженности. И, как ни странно, виноват в этом был Плохиш. Стараясь одеть как можно больше постояльцев, чтобы сократить объем моей воскресной работы, он излишне налегал на темп. А потому ошибался, матерясь себе под нос и тормозя процесс.

— Да не спеши ты, — осаживал я его, словно ретивого скакуна.

— Ага, да, — послушно кивал Боря, спустя минуту опять прибавляя обороты.

В начале четвертого, когда 16 из 32 покойников были одеты, я беззлобно сказал Борьке:

— Вали давай к тетке…

— Уже бегу, — с готовностью отозвался он и бросился переодеваться. Поняв, что продолжать одному нет сил, я направился вслед за ним в «двенашку».

— Дурной денек какой-то, — вздохнул Бумажкин, усаживаясь на диван и открывая свежую газету. — И еще родня должна вещи привезти, — устало добавил он.

— Как Варапаева отдал? — поинтересовался я.

— Отдал нормально. И знаешь чего, Тёмыч?

— Чего?

— Представляешь, привезли этого Варапаева из областного морга… и что ты думаешь? У него кроме крутого гроба, в котором связь и кислород на случай летаргии, еще и шов секционный был. И на хрена, спрашивается, Варапаеву в ящике рация, если у него внутри все органы вперемежку? И смех, и грех, ей-богу…

— Купили самый дорогой, который смогли найти. Чтоб не хуже, чем у других…

— Не, с подсветкой смотрелось эффектно, ничего не скажешь… Венками и цветами весь постамент завалили. Красиво, как в Колонном зале, когда члена политбюро хоронят. Караула только не хватало. Но сам факт, что он вскрытый был… — усмехнулся Вовка, возвращаясь к газетным столбцам.

— Творчеством Зощенко отдает, — сказал я, представив, как вскрытый Варапаев звонит родне из элитного ящика.

Забежав попрощаться, Плохиш хлопнул дверью служебного входа, вырвавшись из похоронной круговерти до следующей недели.

— Вов, может, я в понедельник с утра останусь, отдать вам помогу? — предложил я свою помощь.

— Даже думать забудь, — отрезал Бумажкин, не отрываясь от газеты. — Неделю пашешь, и по тебе это видно, — бросил он на меня короткий взгляд, будто хотел убедиться, что выгляжу не лучшим образом. — Справимся.

— Точно? — переспросил я, стараясь скрыть облегчение. Мысль о том, что моя Большая неделя затянется еще на несколько напряженных часов ритуального цейтнота, отчего-то пугала.

Телефон, заливающийся, будто заклинивший механический соловей, требовал к себе внимания. Недовольно ворча, Вовка отложил газету, потянувшись к трубке.

— Да, Виктор Михайлович. Кто? К нам, сейчас? Так мы уже ведь все законч… а, тогда ясно. И что от нас надо? Сделаем.

Жалобно поморщившись, Бумажкин небрежно бросил трубку телефона на диван. Такое с ним случалось в двух случаях. Или он был изрядно пьян, или весьма недоволен.

— Чего шефу надо? — спросил я после долгой паузы, во время которой старший санитар не проронил ни слова.

— Да отдел кадров развлекается. Подгорный, оказывается, пригласил к нам на экскурсию студентов Первого меда.

— К нам в морг? — не поверил я своим ушам.

— В клинику. А морг — ее часть. Так что скоро они припрутся.

— А чего в субботу? И к концу дня?

— Да откуда я знаю, Тёмыч?! — раздраженно ответил Бумажкин. — Инициатива кадровиков. Вроде как будущие кадры заманивают. Мы ж суперсовременный больничный комплекс, как же без экскурсий-то.

— Походят и уйдут?

— Сами они разве походят… Поводить надо. Холодильник, зона выдач, секция. Потом им шеф второй этаж покажет. И чего их к нам понесло? Эх, пропала моя суббота, — сокрушался заядлый дачник Бумажкин.

Спустя полчаса в лифтовой послышалось мелодичное треньканье, говорящее, что кто-то пожаловал к нам, поднявшись из подвала. А вслед за ним зашелестела модными нейлоновыми халатами кучка будущих врачей.

Бумажкин встретил их радушно, собрав в кулак последние моральные силы. Я был в зале холодильника, раскладывая подголовники, когда там появилась студенческая процессия, возглавляемая начальником отдела кадров Подгорным и Вовкой. Сдержанно поздоровавшись, я мельком оглядел наших внезапных субботних гостей. Мои ровесники, или чуть младше. Девчонок было больше, чем парней, что свойственно для российской медицины. Выглядели студенты степенно, даже солидно. Почти на всех было натянуто важное выражение лица. Со стороны могло показаться, что группа инвесторов принимает объект у подрядчика. Важно осматривая холодильник, они слушали рассказ старшего санитара про гордость отделения — английский агрегат. Вова говорил спокойно, ровно, понятно, как и положено человеку с двумя высшими образованиями и кандидатской степенью.


Еще до того, как они двинулись дальше, я с головой нырнул в воспоминания о моем медицинском студенчестве, длившимся три года. Не решившись на шесть лет медицинского вуза, я не смог отказать себе в дипломе фельдшера. И без труда поступил в медицинское училище, спрятанное во дворах напротив метро «ВДНХ». Мне только что исполнилось пятнадцать, а я уже твердо стоял на рельсах взрослой жизни, получая «среднее специальное медицинское».

Первое открытие, сделанное мною в стенах «альма матер», немного озадачило меня. Дело было в том, что я всегда считал медицину сначала призванием, а уж потом профессией. А медиков — благородным сословием, спасающим людей. День за днем, без лишней показухи и романтики. Но пообщавшись со своими однокурсниками, вдруг обнаружил, что большинство из них оказались здесь случайно. Конечно же у каждого была своя мотивация, но к медицине и прочим благородным стремлениям она не имела никакого отношения. Некоторые поступили сюда, не поступив в другие учебные заведения. Другие выбрали эту профессию совершенно сознательно, ведь от подъезда их дома до крыльца училища было метров пятьдесят, не больше. Среди малочисленной мужской популяции будущих фельдшеров были и такие, кто мечтал учиться в группе из 40 человек, в которой максимум 4 мальчика. Воображая, что попадут в сказочный малинник, они быстро разочаровались в своих фантазиях, поближе разглядев резковатых девочек с лицами некрасивых мальчиков, большинство из которых жили в бедных неблагополучных семьях. А от некоторых дам вполне можно было основательно получить по морде за неудачный флирт. Продолжая изучать студенческое братство, я выяснил, что в стенах училища очень много тех, кто выбрал эту непростую профессию за компанию, вместе с бывшими одноклассниками. Этот детский, невесомый подход к жизни восхищал меня своей нелепостью и безответственностью. Их клятва Гиппократа начиналась бы так: «Заодно с корешами моими, Серегой и Димоном, клянусь Аполлоном-врачом…» Остальные студенты, бывшие в подавляющем меньшинстве, осознанно хотели связать свою жизнь с медициной. Эти редкие экземпляры делились на две группы. Первая состояла из тех, кто собирался после окончания училища поступать в мединститут, сразу на третий курс. И наконец другие, почти незаметные на фоне прочих, искренне хотели стать фельдшерами, работать по специальности и нести нелегкую ношу ответственности за жизни абсолютно чужих людей. Таких романтиков было-то всего несколько человек на все учебное заведение. И я среди них. Преподаватели любили этих идейных учеников. Сокурсники с любопытством пытались понять, что их так привлекает в работе фельдшера. Услышав однажды от молодого реаниматолога, что спасение человека приводит к сильнейшей моральной эйфории, большинство моих сокурсников сделали прямой и правильный вывод из этих слов. Подойдя ко мне на перемене, мой приятель Кирюха потрепал меня по плечу, сказав с усмешкой:

— Так я и знал, что все это медицинское благородство — чушь, да и только. Доктор ясно сказал — ради кайфа.

— Но кайф-то благородный, — попытался спорить я.

— Какой, благородный? — недоверчиво протянул он. — Кайф может быть только ради самого кайфа, запомни это, Тёмыч. Все остальное — просто прикрытие.

— Ну, далеко не всегда. А опий? Это кайф ради обезболивания. Скольких людей он от шока спас!

— А если боль вдруг без наркоты пройдет, то кайф ее сам организует, чтоб был повод.

— Какая-то странная тема для спора, ей-богу. Я здесь потому, что хочу быть медиком. Не вижу в этом ничего героического. А кайф — понятие абстрактное, — возражал я ушастому коренастому Кирюхе.

— Ага, абстрактное, — кивал тот, вроде бы соглашаясь со мной. — Пока конкретную форму не приобретет, — добавил он, бережно вынимая из внутреннего кармана куртки сморщенный косяк. — Такую, например.

— Тебе виднее, Кирюха, — согласился я, махнув рукой на бессмысленную полемику. Мой приятель был большим экспертом по кайфу, и его авторитет в этом вопросе не давал мне шансов отстоять свою позицию.

Впрочем, таких экспертов в училище было немало. Это я понял сразу, на первой же перемене. Лишь только густая толпа студентов высыпала на крыльцо, как вокруг нее тут же появлялся аромат жженой веревки. Будущие врачеватели и спасители буднично передавали друг другу косяки, не делая из этого особого культа. По окончании пятнадцатиминутного перерыва изрядная часть учеников отправлялась на лекции совершенно счастливыми. Правда, как-то раз одна из первокурсниц, желая быстро стать взрослой, отважно приложилась к вонючему символу хипповской свободы, что гулял по рукам старших товарищей. Добравшись до аудитории без приключений, какое-то время она внимательно слушала лекцию. Но вдруг поднялась, не обращая внимания на сокурсников и препода, и стала так быстро раздеваться, будто очень куда-то опаздывала. Свидетели этого представления пытались остановить ее, но получили яростный отпор. Выскочив из класса, несчастная жертва ранней свободы, почти голая, молча кинулась по коридорам, шлепая босыми ногами. Забег был недолгим. Попав в стальную хватку дюжего преподавателя по акушерству и гинекологии, который привык иметь дело с голыми бабами, безумная одалиска была спасена от самых разных последствий. После этого случая завуч по хирургии Вера Степановна специально собрала учеников второго и третьего курса. Пообещав всем скорую тюрьму и как следует прооравшись, она немного помолчала, окинув взглядом напряженный притихший актовый зал, и с чувством произнесла:

— Товарищи студенты! Я вас очень про… нет, я вас просто заклинаю, будьте вы людьми! Не давайте первокурсникам то говно, которое вы там курите. Оно для них слишком крепкое, как вы не понимаете?

Пожалев любимого завуча, студенты пообещали не делиться с первокурсниками. А потому тем пришлось носить на занятия свою собственную отраву.

А вот алкоголь в ту пору среди прогрессивной молодежи был не в чести. Банальный портвейн был уделом неудачников. И мог лишь завистливо поглядывать на популярность разнообразных кайфов, которых с каждым днем становилось все больше и больше. За наркоту, как и раньше, сажали в тюрьму, что было весомым аргументом в пользу традиционного «змия». Но почему-то у многих она была, а сидеть никто не сидел. Почему? Авторитетно объяснить не могу. Хотя знаю один универсальный ответ: 1991–1992 годы.