— Ты, это… может, пощупать там чего, — не отрывая глаз от матушки, сказал мне заказчик. И я решительно шагнул к кровати, подгоняемый профессиональным долгом.

— Врач у вас был? — задал я риторический вопрос, положив пальцы на сонную артерию старухи.

— Ну, ясный красный, что был, раз у нас справка есть, — ответил кто-то у меня за спиной.

— А чего ж она у вас живая-то? — торжествующе сказал я, ясно чувствуя слабый пульс.

— Да не, что за ёперный театр?! — возмущенно спросил сын воскресшей гражданки. — Нинка-то ясно ж сказала, что мать, значит, того… отмучилась… И поехала в деревню, место на кладбище хлопотать…

— Нинка — это сеструха его, — пояснила мне нетрезвая дама, щедро накрашенная в акварельной манере. И доверительно добавила, выставив вверх большой палец: — Вот такая баба!

— Гена, ты это точно помнишь? — спросил один из собутыльников. В голосе его звучала тревога за дальнейшую судьбу поминок, которые вот-вот могли прекратиться.

— Да вы что??! — обиженно пробасил хозяин. — Как такое-то перепутать! Нинка ж ведь так мне и сказала! Вот слово в слово помню! Гена, слушай меня, алкаш дерьмовый, — сосредоточенно воспроизводил он слова сестры, — горе у нас. Я говорю, «чего мелешь»? А она в ответ… — задумчиво замолчал он. Пауза затягивалась, заставляя приглашенных на поминки участливо вытягивать шеи в ожидании развязки. — А она в ответ, — громче повторил Гена, стараясь придать своим словам твердости, — сказала, что померла… мать… — съежил он конец фразы.

И добавил, поставив окончательный диагноз всей этой истории:

— Вроде как…

— Надо Нинке звонить, — резюмировала дама, после чего сказала матом.

— Не надо Нинке! — грозно отреагировал заказчик. Было понятно, что звонить непьющей сестре и спрашивать «слышь, мать, так кто у нас помер-то?», Геннадий боялся даже во хмелю.

— Звонить надо, но аккуратно, — постановил кавалер пьяной дамы. — Сначала о том о сем… Да, Светуль?

— О чем, о том? — уперев руки в боки, ответила прекрасная половина поминальной компании. — Она ж в деревне! Звонить-то соседям надо!

Любуясь этой жутковатой и занятной картинкой, я, как и все собравшиеся, не мог найти того рационального зерна, из которого выросла вся эта история.

— Так! Все заткнитесь на хрен! — торопливо выдохнул Гена, пронзенный тенью мысли и боявшийся потерять ее. Оглядев присутствующих, к которым присоединился недоуменный Коля, он отвернулся и собрал брови, сверля мутным спиртным взглядом ромашку на занавеске.

— Чтоб меня! — прошептал он. — Гребаный мой нос!! — продолжил во весь голос. Повернувшись к нам, Гена схватился за голову, всем своим видом крича «эврика». — Батя! Батя! Его ж две недели назад из больницы-то привезли! Батя помер! — гордо сообщил он, обрадованный догадкой.

И, слегка пошатываясь, нырнул за шкаф, на другую половину комнаты. Там действительно стояла узкая кровать, точь-в-точь также закрытая одеялом. И тому, кого оно укрывало, было совершенно плевать на него. Он был мертв.

Ошибка вскрылась. Поминки были спасены. В квартире снова звучала легкомысленная волна транзистора, из-под которой слышалось сиплое «какой человек был Михал Ильич!». «Михал Палыч он был», — поправлял кто-то. «Главное — человек какой был!», настаивал сиплый. Хлопали двери, кто-то матерился, вслух читая правительственную газету.

Немыслимое, мерзкое и смешное уравнение, недостойное человеческого бытия, было наконец-то решено. Гена, живущий в запойной поволоке, толком не услышал слова сестры. Но немного собрался, от самого факта смерти родителя. И его сестра поручила ему вызвать участкового врача из поликлиники. И он вызвал, да не тому. Там посмотрели в карту очень старой бабушки и отправили доктора. Тот, а скорее всего та, то есть немолодая уже женщина, пришла в квартиру. Молодец, если зашла в комнату — не забыла клятву Гиппократа. В комнату, очень пахнущую предсмертным человечьим дерьмом. И — бегом оттуда. Участковый мент связался с врачом, узнав, что да как… Заочно написал протокол.

И вот еще какая мелочь. Бабуля, больная, забытая и совсем выжившая из ума, вечно мерзла. И накрывалась одеялом с головой, потому как была уверена, что так теплей.

Когда мы с Колей позвонили агенту, она нас послала, сказав, что шутка глупая и кощунственная. С трудом убедил ее, что говорю правду — клялся страшными клятвами.

Вечером того же дня мы снова были в жуткой квартире, приехав за папой Гены. Сестры Нины дома не было, а потому разудалые поминки лихо закручивались в тугой угарный клубок. В нем исчезали и появлялись лица… важные слова теряли смысл, который вдруг появлялся черт знает в чем… друзья и враги деградировали до знакомых, а знакомый, подкинувший на бутылку, становился родней… И бабушка, с головой закрытая одеялом, тоже была в нем. Живая, несмотря на справку.

Когда я, Коля и Генин папа покидали квартиру, заказчик стоял в коридоре, опершись о стену, и тяжело дышал. Бессмысленно посмотрев сквозь носилки с трупом отца, он поднял на нас мутные глаза и произнес:

— Помянуть бы надо… А то как-то не по-людски…


Когда трескучий киносеанс погас в моей голове, в который раз ухмыльнулся, всматриваясь сквозь время в эту историю. «Не приведи Господь так одичать», — думал я, вставая с дивана и направляясь к шкафчику бара. «А ведь дети — продукт их родителей. Что выросло, то выросло», — вспомнил я любимую присказку моей матушки. К этому ее выражению я и по сей день питаю смешанные чувства. С одной стороны — не люблю, когда она так говорит. Ведь это значит, что я ее чем-то расстроил, неприятно удивил, не оправдав ожиданий. А маму расстраивать я терпеть не могу, хотя изредка случается и по сей день. Но с другой… Эта фраза, такая простая и ясная, рождена святым материнским всепрощением. И готовностью принять и разделить все, что выросло под сенью ее заботы. И хорошее, и плохое. Победы, поражения, удачи и ошибки — они и ее тоже. Они на двоих.

— Что выросло, то выросло, — повторил я вслух. — Прекрасная эпитафия, кстати, — заметил я, представив эти слова на кладбищенском граните.

Неожиданно нервно тренькнул телефон, заставив чуть вздрогнуть. Судя по длинным протяжным трелям, звонили из города. «Кто бы это мог быть, вечером-то?» — гадал я, торопливо направляясь к телефону.

— Патанатомия, слушаю, — привычно сказал я, взяв трубку.

— Тёмыч, ты как там? — раздался в ней голос Бумажкина.

— Спасибо, неплохо. Без новостей, — отозвался я, пытаясь угадать, о чем пойдет речь. Набрать номер отделения без повода Вовка не мог. Порядком уставший за долгие годы от ежедневной ритуальной суеты, он ценил каждую минуту вне отделения. «Достала эта похоронка, хуже пьяного соседа. Пора от нее домой бежать, да не оглядываться», — частенько говорил он во второй половине рабочего дня, когда его окончание уже виднелось из-под текущей мимо рутины. И вдруг — такой звонок.

— Ну, тогда у меня для тебя новость, — так произнес он, будто был уверен, что новость эта мне понравится.

— Правда? — риторически удивился я, присаживаясь на стул.

— Ага… В общем, тут на завтра выдача обрисовалась. «Мосритуал» подбросил. Надо заняться.

(Воскресенье — единственный выходной ритуального комбината. Каждый седьмой день недели наш Стикс, несущий в своих водах нескончаемую череду похорон, замирает, взяв заслуженную передышку. Но иногда все же приходится нарушать порядок вещей. Случается это редко. Но завтра это случится.)

— Займусь, раз надо, — без особого энтузиазма согласился я, поняв, что грядущее беззаботное воскресенье будет беззаботным лишь отчасти. — А фамилия?

— Первенцев. Они его через пару часов привезут. Дачник, из Рязани едет, — пояснил Вовка. — А хоронят в Воронеже. Забирать будут в двенадцать. Делай по полной. Лады?

— Понял. Первенцев, на двенадцать.

— И еще отпевание у них будет. Отец Василий приедет. Помнишь его?

— Да, виделись однажды.

— Ну и молодца. Все, не проспи, трудяга.

— Постараюсь, — уныло кивнул я в трубку.

— Стараться не надо, надо не проспать. Агент у них Нинка, очень просила, чтоб все в лучшем виде.

— Она, по-моему, всегда это говорит, нет? Стандартная формулировка, так сказать.

— Не, в этот раз она как-то очень проникновенно это сказала.

— Не парься, Вова. Не опозорю. Отдыхай, давай.

— И ты тоже, — довольно буркнул в ответ Бумажкин. — Ну, выспись, в смысле, — спохватился он, укравший у меня тихий покой финального дня Большой недели.

— И высплюсь, и не просплю. Обещаю! — звонко отрапортовал я. И мы попрощались.

Агенты «Мосритуала», идя навстречу клиентам, отменили мое безмятежное воскресенье. На этот раз некто гражданин Первенцев, с которым мы пока не знакомы, отправится в последний путь из нашего траурного зала. Вовка назвал его «дачником», а значит, тот умер на даче. Или в рязанской больнице. Не важно. Родня, друзья и соратники отдадут ему последние почести в стенах четвертой клиники. И повезут его на родину, в какую-нибудь воронежскую деревню, где и придадут Первенцева земле на фамильном погосте, как он и хотел. Бумажкин велел «делать по полной». То есть все ритуальные услуги, на которые способен санитар Антонов, уже оплачены в кассе «Мосритуала». И я должен сделать с телом все, что посчитает нужным мой профессиональный опыт. Одеть, побрить, причесать, уложить в гроб, устранить посмертные дефекты лица, наложить грим, если потребуется. Плюс ритуальное оформление гроба (церковное покрывало, распятие и свечку в сложенные замком руки, венчик на лоб и венок в изголовье). Когда закончу, на деликатном тихом подкате вывезу Первенцева в траурный зал и вместе с кем-то из родни установлю его на постамент.

Потом отец Василий, похожий на Чехова, интеллигентный моложавый батюшка пенсионного возраста, отпоет его прямо у нас, в траурном зале. В те годы отпевания в больничном морге случались довольно редко. За три с лишним года, что я хоронил великий русский народ, я лишь пару-тройку раз видел этот красивый певучий обряд. Точнее сказать — слышал из-за закрытых дверей зала прощаний. (Сейчас это обычная практика, и у нынешних санитаров такое бывает иногда по нескольку раз в день.) Через пару минут после отпевания послышится ворчание отъезжающего катафалка, и Царство мертвых вновь вернется к своему обычному воскресному режиму: «всех впускать, никого не выпускать». Сонный санитар будет нехотя открывать дверь бригадам перевозки. И если Аид будет к нему благосклонен, таких визитов случится немного.

— Надо же, отпевание, — протянул я, возвращаясь к мягкому уюту «двенашки». — Давненько не было.


Раздумывая о том, когда лучше попросить благословления у отца Василия, до обряда или после, вспомнил, как впервые столкнулся с отпеванием в морге. Это случилось буквально через пару недель после того, как я стал полноправным членом команды дневных санитаров нашей клиники. В конце дня, когда мы закончили одевать постояльцев, Бумажкин сказал, устало вздохнув:

— Завтра первая выдача в восемь пятнадцать.

— Утра? — зачем-то спросил я.

— А чего же? Утра, конечно. В восемь жду тебя.

— Ага, — кивнул я. И поинтересовался: — А чего так рано-то?

— Да у них отпевание, и кремация ранняя. Здесь отпевание, — досадливо поморщился Вовка, явно недовольный таким поворотом завтрашнего дня.

— А кто отпевать будет?

— Отец Василий.

— Он священник?

— Странный вопрос, Тёмыч. Устал, что ли? — почти заботливо произнес старший санитар.

— Не, ну понятно, конечно, что священник, — торопливо ответил я. — Давно он здесь отпевает?

— С год уже, наверное. Да было-то несколько раз всего. Раньше другой был, отец Даниил, — лаконично ответил Бумажкин, когда мы выходили из холодильника. И добавил: — Но недолго. Теперь вот Василий отпевает.

— Почему недолго?

— Да чего-то не сработались мы с ним, — буднично ответил Вова, словно речь шла об очередном ночном санитаре.

— То есть — не сработались? — переспросил я, с удивлением задрав брови. Не сработаться можно с нерадивым санитаром, с неопытным ритуальным агентом, придирчивой старшей сестрой отделения. С патологоанатомом, на крайний случай. Но со священником-то как? Ты все сделал, он отпел. Попрощались и разошлись до следующего раза. Да и поссориться с батюшкой — нужен серьезный повод.

— Почему? — настойчиво повторил я, когда Бумажкин принялся мыть руки пахучим глицериновым мылом, так и не ответив.

— Почему? Слишком религиозный был, — серьезно ответил Вовка, широкими движениями смывая пену.

— ??! — скроил я вопросительную мину. С таким понятием, как «слишком религиозный священник», я еще не сталкивался. — Бывают не очень религиозные?

— Я в том смысле, что все не спеша, степенно, со значительными паузами. Как отпоет — слово пастве скажет, родню утешит. Не, правильно все делал, я-то только «за»… если это последняя выдача, днем уже. А когда с утра все двенадцать, а то и больше… Мы себе такой духовности позволить не можем, сам понимаешь. Итак впритык успеваем, а батюшка нам весь график рушил. Родня негодует, во все двери трезвонят, жалобами в Кремль грозятся. А как его поторопишь, когда он у гроба уже? Мы ему, грешным делом, объяснить это пытались. Он нас не понял. Покивал, конечно, вежливо. Но служить продолжал на совесть. Хороший батюшка был, между нами говоря. С ним бы в храме встретиться… А вот хоронить — увольте. Как отпевание — так нервотрепка.

— Конфликт между мирским и духовным, — констатировал я с интонацией врача, объявляющего неутешительный диагноз.

— Можно и так сказать, — рассудительно протянул он, снимая хирургическую пижаму. — А с Василием у нас проблем пока не было, слава богу. Понимает ситуацию. На вокал только налегает. Аж в подвале слышно. Но поет, правда, красиво, — заметил Бумажкин, стоя в одних трусах с брюками в руке.

— Раз петь умеет — тогда не страшно, — согласился я.

Через несколько недель после этого разговора я познакомился с отцом Василием. Но услышать его пения мне не довелось — вкалывал в секционной. Но завтра у меня точно будет такая возможность. Счет «Мосритуала» оплачен, час определен. Завтра в полдень батюшка будет отпевать Первенцева, в окружении родных и друзей покойного. Я же услышу его заупокойные молитвы, приглушенные дверями траурного зала, наводя порядок в зоне выдачи.


Но это будет завтра. А пока мне предстоит рабочая ночь. Глубокий сон в объятиях заботливого мягкого дивана, который будет обязательно прерван противным чириканьем дверного звонка, или взволнованным голоском сестрички из какого-нибудь отделения, в котором стало на одного пациента меньше. Тогда я буду тяжело подниматься, тереть заспанное лицо, натягивая хирургическую пижаму и беззлобно бормоча что-то вроде «да что ж вам не спится-то?». И буду искренне рад ночным гостям только в одном случае — если побудка избавит меня от кошмарного сна.

Наскоро перекусив, я решил выпить что-нибудь, в качестве дижестива. До еды не хотелось, но стоило мне сполоснуть за собой грязную тарелку, как желание явилось без приглашения. Заглянув в бар, я не спеша проинспектировал его содержимое, ставя на стол вынутые из его чрева бутылки. Когда водки, виски, ликеры и джины были выстроены по росту, будто бравые вояки, готовые прийти мне на помощь, в дальнем углу бара еще что-то оставалось. Это была маленькая фляжка коричневого стекла, укутанная в тонкий полиэтиленовый пакет, который скрывал этикетку. Пробубнив «так, это еще что за дефицит такой?», я извлек неизвестный напиток, с любопытством освободив его от липкого пакета. Кривовато наклеенная этикетка заявляла, что это «коньяк ставропольский». Но я не поверил ей. Даже через темное стекло бутылки было понятно, что она врет. Решив понюхать находку, стал откручивать жестяной колпачок со схематичной виноградной лозой. Он поддался не сразу, а когда стал подниматься вверх по короткому нарезному горлышку, я сразу все понял, причем без помощи обоняния. Из колпачка посыпались мелкие темные сахарные крошки, которые и приклеили его к посуде.

— Ба, какая встреча! Не ожидал… — обрадовался я, с наслаждением нюхая содержимое фляжки. — Вовкина заначка, не иначе.

Да, это была она — живая легенда нашего отделения, знакомая большинству сотрудников клиники лишь понаслышке. «Аква вита» патанатомии, которую воспевал каждый, кому доводилось откушать хотя бы рюмку этого нектара. И санитар Антонов не был исключением. Стоило мне однажды вкусить плотной, черно-рубиновой жидкости, по виду напоминавшей венозную кровь, чтобы впредь решительно отказываться от любых дорогих и благородных напитков, если за столом был этот. Бумажкин, водивший знакомство с одним из видных профессиональных дегустаторов, клялся, что тот, отведав фирменного дижестива, был в полном восторге и целых полчаса сыпал в адрес зелья витиеватыми определениями. Говорил про округлую гармоничность букета, глубину и объем аромата, про мягкие бархатные нотки и еще что-то такое, что Вовка даже и повторить не смог. Одним словом, чах, словно Кощей над элитным коллекционным арманьяком. И я с ним согласен, хотя и не могу различить всех замысловатых нюансов. Впрочем, и без них сразу было понятно главное — напиток прекрасен. Прекрасен и еще раз прекрасен.

Я уверен, мой читатель, что ты уже догадался. Да-да, я говорю о «самоделе». То есть — о настойке домашнего приготовления. Мы называли ее «наша» — просто, лаконично и с любовью. Во время праздничных застолий, проходивших в канун традиционных советских праздников, частенько можно было услышать примерно такой разговор: «Может, по виски? Очень хорош…» — предлагал кто-нибудь, разглядывая этикетку модного пойла. «Не, я лучше нашей», — уверенно отвечал ему коллега. «И то верно, давай нашей», — соглашался тот, убирая виски в сторонку, чтоб не мешал. Детальный рецепт настойки не разглашался, хранимый лишь несколькими посвященными из числа лаборантов и врачей отделения. Могу описать состав только в общих чертах.

Итак… Настойка спиртовая, крепость может варьироваться от 30–35 до 50–55 градусов. (Первый вариант лично мне нравится больше.) Сырье. Точно знаю, что оно включала в себя скорлупу кедровых орехов, корицу, разные ягоды, лепестки чайной розы, жареные кофейные зерна, вроде какие-то сухофрукты и жженый сахар. И еще что-то… А, да — мята тоже была необходима. И даже если бы я точно знал все компоненты, то не смог бы сделать «нашу». В лучшем случае — что-нибудь отдаленно похожее. Настойка была с секретом. Даже с двумя. Первый знали все. Основой для приготовления являлся особый медицинский спирт, который бывает разный. Этот был «биопсийный», и использовался для подготовки гистологических исследований. А потому — чистейший, как слеза херувима. Минимум примесей. Отсюда тонкое, изящное спиртовое тепло, качественный комфортный дурман и щадящее утро. Но… тайну рецепта надежно охранял второй секрет. Массовому потребителю он был неизвестен. И если кто-нибудь из посвященных и разболтал бы его во хмелю за столом, то с ходу запомнить бы не получилось. А записать не дали бы. Второй секрет представлял из себя строгие аптечные рекомендации по составу сырья и пропорциям. Однако и этого знания было мало для создания напитка. Все компоненты настаивались на спирту не вместе, а по очереди, на разных этапах приготовления. Какие-то лежали в «огненной воде» много дней, другие — всего несколько часов. Процесс настаивания был долгим, кропотливым и занимал несколько месяцев. К тому же в определенный момент настойку надо было аккуратно подогреть. И только если весь этот шаманский ритуал был неукоснительно соблюден… Только тогда, процедив полученное сквозь марлю, можно было приобщиться к легендарной «нашей». Я уверен, что особую уникальную нотку этой настойке придавали немалое терпение, ювелирная точность и труд, вложенные в ее производство.