Излишне аккуратно развязав узлы выцветшего покрывала, крепко завязанные у головы и ног покойницы, откинул материю. Оглядев тело, сосредоточенно представил, как тремя мощными и плавными движениями, отработанными за три года ритуальных трудов, перетяну его на подъемник. Но…

Как только эта картина возникла в моем мозгу, я тут же почувствовал обжигающий холод в солнечном сплетении. Мгновение спустя, невесть откуда взявшийся орел вцепился мне в плечи, и мы взмыли ввысь.

Ввысь над Клавдией Васильевной Ивановой. Глядя на нее с высоты этого полета, я видел всю ее земную жизнь, вытянутую в прямую линию лет, от самого рождения и до нашей встречи. Вот она лежит на пеленальном столе, на ветхих раскинутых пеленках. Рядом с ней пожилой седой врач, в маленьких круглых очках и белом хирургическом халате, подносит к ней фениндоскоп. А она, наморщив щекастое кукольное личико, протягивает к нему ручку с крошечными растопыренными пальцами. А вот она уже дома, в обшарпанном бараке, освещенном тусклой лампочкой. Мать с отцом, укрывшись за рыжей занавеской, натянутой между стеной и платяным шкафом, счастливым шепотом спорят о том, какое имя ей дать. И в следующий миг — она уже смышленая девчушка, лет десяти от роду, в вязаном свитерочке и в длинной ситцевой юбке до пят, рыдает вместе с матерью над отцовской похоронкой. Ее задорный смех на школьных переменах, первая любовь, бедная, но шумная и счастливая свадьба. Вагончик в казахской степи, где они вместе с мужем Сережкой топят неказистую буржуйку. Первые мучительные роды, во время которых она чуть не погибла, даря миру сына, Павла Сергеевича. И несмотря на увещевания врачей, отважилась на второго, родив дочку Настю. Первые месяцы вдовства, тяжелые и беспросветные. Спустя многие годы — второй брак, о котором она так горько жалела остаток жизни, все реже и реже роняя слезы в компании своей лучшей подруги Иринки. Свадьбы детей, подаривших ей новый смысл жизни — очаровательных внуков, сделавших ее «бабой Клавой». Пенсия и безрадостный долгожданный покой, отписанный ей государством. Старость, настырные болячки, беспощадно сжимающие ее. Тяжелое больничное забытье, гибель советской империи, в которую она никак не могла поверить. И вот… Угасание и последнее летнее утро. То самое, когда я спешил на работу, опаздывая и умоляя Плохиша быть на работе вовремя. Кольнуло сердце, да так сильно, что Клавдия Васильевна вскрикнула, нащупывая непослушными пальцами простенький латунный нательный крестик, тайком подаренный матушкой. Ее последний, сбивчивый молитвенный шепот. Последний покаянный взгляд на иконку Божьей Матери, висящей под потолком, в углу кухни. Все, я больше не вижу ее… И себя, стоящего перед ней в зале холодильника, не вижу тоже. Лишь чувствую, как орел, планируя вниз, разжимает когти, прицельно роняя меня обратно, в Царство мертвых на Финишном проезде.

С трудом стряхнув с себя остатки диковинного наваждения, я глядел на Клаву Иванову другими глазами. И с каждой секундой все больше и больше узнавал в ней то крошечного младенца, то школьницу, то молодую мать. Оцепеневший, я боялся верить, что заглянул в прошлое Клавдии Васильевны. И чем сильнее боялся, тем сильнее хотел поверить. Сама мысль об этом была так невероятно притягательна, что через каких-то несколько минут я уже наотрез отказывался принять все случившееся со мной за галлюцинации.

Наконец оторвав свой взгляд от лица покойницы, я собрался с духом, вновь попросил помощи у высших сил, и принялся за дело. То ли Бог услышал меня, то ли мне просто повезло, но через пару минут Иванова уже заняла свое место в гудящей холодной металлической коробке. Как только я написал ее фамилию на двери холодильника, так услышал телефонный звонок, далекий, но настойчивый. Звонили из госпиталя. Смачно выругавшись, нарочито медленно поплелся к телефону, умоляя судьбу, чтобы на другом конце был кто-нибудь из службы вентиляции со своими дурацкими вопросами про поведение их капризного оборудования. На этот раз я не стал просить Бога о помощи, чтобы не злоупотреблять его расположением. А сняв трубку, горько пожалел о своей скромности.

— Алло, морг? — выпалил взволнованный девичий голосок.

— Да, морг, — с тоской ответил я. Поездка за трупом на другой конец клиники казалась мне почти невыполнимой задачей.

— Это вам из второй терапии звонят. Дедушка у нас умер, — добавила девушка дрогнувшим голосом. — Мы вас очень ждем, приезжайте только поскорее. А то мы его соседей по палате в столовой держим, свободных мест-то у нас в отделении нет. А дядечки все больные, им переживать нельзя. Вы уж, молодой человек, поторопитесь, пожалуйста. Ладно?

— Я вас понял. Ждите, — постарался сказать я как можно четче и сдержаннее. Получилось равнодушно и грубовато, как и полагалось в таких случаях черствым и циничным санитарам патанатомии.

Несмотря на срочность, о которой говорила медсестра терапии, я все же посидел пару минут у телефона. Был совершенно неподвижен, стараясь собраться с силами. Поняв, что ни черта у меня не выходит, досчитал до десяти и решительно встал, отчего тут же покрылся холодным потом. Пытаясь не думать о том, что будет, если орел спикирует на меня, когда я буду в терапии, решительно двинулся по отделению в кладовку, что была напротив зоны выдачи. Взяв журнал госпитальных поступлений «кроватофалк» (так мы с парнями прозвали специальную каталку в форме обычной больничной кровати на колесах, под откидным верхом которой находился стальной поддон для трупа), я выкатил его к лифту, закрыв за собой отделение. Сунув ключ в карман, вызвал лифт. Закатив в него псевдокровать, изобретенную для того, чтобы не шокировать пациентов видом мертвого соседа по отделению, нажал кнопку с цифрой ноль. Комфортная финская кабина мелодично тренькнула, дав сигнал к отправлению, и стала спускаться в подвал. Там меня ждал широкий ветвистый бетонный коридор, главная магистраль которого вела в центральный корпус клиники.

Но… в тот вечер он не был для меня обычным коридором. А я для него — обычным санитаром.

Выкатив из лифта «кроватофалк», я пересек порог огромных, тяжелых распахнутых дверей, на одной из которых висела табличка с надписью. «Патологоанатомическое отделение» гласили жирные черные буквы, обозначая границу Царства мертвых. «А ведь должно быть написано «оставь надежды, всяк сюда входящий». Отделения — это для больных. Для тех, кто выздороветь надеется. А уж если в эти двери въехал — надеяться не на что», — думал я, круто поворачивая направо, к бетонному жерлу, ведущему в главный корпус. Чуть двинув каталку вперед, я остановился, зачарованно уставившись на то, что для остальных сотрудников клиники было лишь коридором.

Люминесцентные лампы освещали лежавший передо мною путь. Некоторые из них мигали, и каждая — в своем причудливом ритме. Одна монотонно вспыхивала, словно береговой маяк, другие отбивали сложные джазовые синкопы. Вместе они рождали мерцающее зарево, похожее на всполохи грозового неба. Потрескивали и гудели, словно мириады цикад, складывая сложнейшую симфонию, объединяющую в себе множество разных мелодий, сливающихся и перетекающих из одной в другую. Тусклые бежевые стены больничного подвала струились вверх, колышась, словно туман над остывающей водой. А темно-серый каменный пол плавно двигался, подернутый мелкой рябью, и был неотличим от воды. Поглощенный этим зрелищем, я вдруг пронзительно осознал, что коридора, по которому я мог дойти до покойника, для меня больше нет.

Передо мною лежал Стикс, река забвения. Ее воды приведут меня, Харона, к тому, кто должен переступить порог Царства мертвых, на котором по ошибке написано «патологоанатомическое отделение». И я доставлю его по назначению, усадив в лодку, которая лишь слегка похожа на больничную кровать.

Прерывисто выдохнув, я толкнул «кроватофалк» вперед. Рассекая бегущую навстречу рябь реки, двинулся в мир живых. Там меня уже ждал тот, кто был нужен мне и кому был нужен я. Легко скользя по глубокой темной воде, лодка, с каждой секундой все меньше похожая на кровать, стремительно приближала нашу встречу.

«Харон не опаздывает. Всегда появляется точно в назначенный час. Санитар — тот да, может и задержаться», — думал я, жадно втягивая влажный аромат Стикса, сырой и пряный, какой бывает у речных цветов. «К тому же живые Харона и увидеть-то не могут. Он им санитаром кажется. А Стикс — коридором. «Кроватофалк» у них вместо лодки. А вот мертвец, который во второй терапии, все увидит. И никакие снадобья ему для этого не нужны. Помер — и прозрел».

Вскоре воды госпитального Стикса принесли меня и мою лодку к просторному лифтовому холлу центрального корпуса. Нажав кнопку вызова, я задумался, глядя на узорчатые серые стены клиники, то вспыхивающие слабым свечением, то мягко тускнеющие. «Почему я здесь? Что привело меня сюда и зачем? Случайное течение жизни? Или я родился, чтобы стать санитаром? Пожалуй, санитаром можно стать и по стечению обстоятельств. А вот Хароном — навряд ли. Санитар — он кто? Технической работник, в табеле о рангах где-то рядом с дворником. Харон — проводник, ведущий человека в последний путь. Романтично, черт побери! Возвышенно… — чуть усмехнулся я над собой. — На санитара морга нигде не учат, им может стать каждый, кто закончит восьмилетку и сдюжит такую работенку. Да и Харонам дипломы не выдают. Но каждый ли может им стать?»

Загнав лодку, вновь ставшую «кроватофалком», в кабину лифта, я отправился на десятый этаж. «А ведь еще тогда, в детстве… — вспомнил я матушкины рассказы. — Совпадение?»

Лифт поднимался, мягкими щелчками пересчитывая этажи. Мои детские годы поплыли передо мною, очерченные рассказами родителей и раскрашенные моими мутными цветастыми воспоминаниями…

…Мама уверяет, что я был чудным ребенком. Для мам их ребенки всегда чудные. Откинув родительскую необъективность, можно сказать, что я был довольно странным карапузом. Мог днями напролет играть в одиночестве, не капризничая и не требуя внимания взрослых. В квартире меня почти не было слышно. Разве что затарахтит игрушечный грузовик, или тявкнет плюшевая собака. Таким я был с самого младенчества. Перебравшись из роддома в свою первую квартиру на улицу Карла Либкнехта, совершенно не плакал, к радости родителей и соседей. Изгадив пеленку, я просыпался и, радостно улыбаясь, тихо ждал положенной мне заботы. Почти молча ел, спал, гадил, улыбался. Перепуганная матушка даже обращалась к педиатрам, подозревая в моем спокойствии что-то неладное. Но они успокоили ее, заверив, что им с отцом несказанно повезло.

Годам к двум с половиной, когда я пустил первые ростки примитивного интеллекта, во мне проснулась тяга к познанию устройства. Неважно, чего… Подаренная машинка тут же с усердием разбиралась на составные части. И эта участь постигала любую вещь, которая была мне доступна и недостаточна крепка. Вскоре родители поняли, что игрушки их сына должны быть монолитными и прочными, как танк. Жертвой моей любознательности становились авторучки, пудреницы, наборы пуговиц, губная помада и даже радиоприемник. Когда меня спрашивали, зачем я уничтожил очередную вещь, как мог объяснял, что исключительно в исследовательских целях — хотел узнать, что внутри.

В три с половиной года я тяжело заболел — воспаление легких. И так случилось, что это событие позволило моей страсти к познанию выйти на новую орбиту…

Приехав со мной в детскую городскую больницу, куда меня определил участковый педиатр, матушка пришла в ужас. Сквозняки, надрывный ребенкин плач, нехватка медикаментов, равнодушные врачи… Схватив меня в охапку, она бросилась к своему знакомому, выдающемуся хирургу Николаю Герасимовичу Шабаеву, о котором писала статью в центральной областной партийной газете. Шабаев заведовал отделением кардиохирургии, был другом главного врача. Сжалившись над родительницей, руководство больницы определило меня в палату к нескольким заботливым бабушкам, сделав меня сыном полка кардиохирургического отделения.

Лишь только я оклемался, как тут же с энтузиазмом принялся изучать новый для меня больничный мир. Ходил по коридорам медленной шаркающей походкой, держась за сердце, как делали это многие пациенты Николая Герасимовича. Изучал конструкцию капельниц, каким-то чудом не одну из них не испортив. И даже влюбился в молоденькую медсестру Галю, которая нянчилась со мною больше остальных. Чувства мои были серьезны, а потому я пообещал ей жениться, дарил кусочки принесенных мамой домашних котлет и утянутые из столовой салфетки.

Но больше всего меня манил и завораживал оперблок. Его створчатые белые двери находились в самом конце отделения. Я подолгу стоял невдалеке от операционных, делая вид, что любуюсь хилой пальмой в деревянной кадке. Когда мимо меня проезжали каталки с больными, скрываясь в дверях оперблока, я со священным любопытством смотрел им вслед. Ведь в три с половиной года я уже знал, что тетю или дядю, накрытых простынкой, будут резать. А значит, будет видно, что у них внутри. С тех пор, как я начал нести свою вахту рядом с пальмой, начинка игрушечных машинок и капельниц больше не интересовала меня, ведь передо мной открылись новые горизонты. Теперь меня интересовала только начинка человека. На меньшее я был не согласен.

В моем ежедневном больничном существовании появился высший смысл — взглянуть в операционную рану. Хоть краешком глаза увидеть людские колесики и шестеренки! Если бы я был немного постарше, то сразу бы понял, что цель моя недостижима. Но в три с половиной я как-то не додумался до этого. И принялся двигаться к намеченной цели.

Первым моим желанием было хорошенько разогнаться и с разбегу ворваться в оперблок. Но как следует поразмыслив над этим планом, я отверг его. Во-первых, я не знал, что именно находится за белыми дверями и где именно режут людей. Во-вторых, у меня не было маски. Моя возлюбленная Галя как-то сказала мне, что без маски в операционную не пускают. Кроме того, я понимал, что если в результате моего отчаянного броска меня вышвырнут прочь из больницы, разрезанных людей мне не видать как своих ушей.

Силовое решение вопроса было бесперспективным. Ничего другого не оставалось, как сделать ставку на долгосрочную стратегию и дипломатию. К тому же все козыри были у меня на руках. Самый главный доктор, который сам… это ж даже трудно себе представить!.. сам режет людей, был маминым другом. Да и медперсонал отделения любил меня. Даже из других отделений приходили посмотреть на то, как я шаркаю и держусь за сердце, печально прерывисто вздыхая. А медсестра Галя и вовсе вскоре должна была стать моей женой, и вполне могла бы помочь дотянуться до человеческих шестеренок. Поняв, что у меня вполне приличные шансы, я вспыхнул надеждой.

И стал прощупывать обстановку. В те моменты, когда медсестры тискали меня и водили за руку по отделению, я издалека заводил разговоры на медицинскую тематику, щеголяя такими словами, как «скальпель», «наркоз», «антибиотики» и «оперблок». Девчонки, конечно, умилялись, сюсюкались, гладили по башке. Но стоило мне лишь упомянуть о моей мечте, стоило только произнести «посмотреть на операцию», как они снисходительно улыбались, не принимая мои слова всерьез. И только невеста Галя терпеливо объяснила мне, что сначала я «должен вырасти, потом стать врачом, и только тогда…» я смогу посмотреть на разрезанного человека. После слов «должен вырасти» я уже не слушал ее.

Спустя пару дней я с ужасом обнаружил, что почти все мои козыри ни черта не стоят. И даже дружба мамули с Самим Шабаевым не спасала положение. В операционную она не собиралась, и уж меня бы точно не пустила. В свои планы я ее не посвящал, опасаясь, что материнская забота окончательно загубит проект.

Вскоре я окончательно понял, что у меня остался лишь единственный шанс. Нужно было вербовать Шабаева. Этот крупный, грубоватый дядька, с размашистым шагом и отрывистыми фразами, иногда говорил мне «привет, херувим», проходя мимо меня по отделению. А иногда и вовсе не замечал. Нужно было срочно менять ситуацию. К тому же мама сказала, что лежать в больнице мне осталось недолго. Видно, хотела меня порадовать. Услышав это, я серьезно заволновался, боясь что не успею завладеть своей мечтой, надежно скрытой от меня за дверями оперблока. Было решено срочно брать Шабаева в разработку.

Задача была непростая, но выполнимая. Я знал, когда он приходит в отделение и когда уходит домой. Это была первая точка контакта. Знал, что он регулярно бодро заходит в операционную и устало выходит из нее. Ежедневный утренний обход в расчет я не принимал. Вокруг моего объекта было много народа, все они были какие-то хмурые, и шаркать, держась за сердце, перед ними было бесполезно. Но была у меня и еще одна информация, на которую я возлагал главные свои надежды. Я знал, где у Николая Герасимовича кабинет. Проторчав напротив двери Шабаева целых два дня, я увидел, как он подолгу сидит на диване совершенно один и молчит. И даже без газеты, от которой было весьма непросто оторвать многих взрослых.

Выработав нехитрую тактику, я принялся воплощать ее в жизнь. И страстно верил в ее успех. (Вот только время беспокоило меня, а потому я стал симулировать, старательно кашляя. Услышав от Гали «рановато тебя выписывать», я немного успокоился, убавив громкость и частоту кашля.) Утром я первым выскакивал из постели, наскоро надевал свою пижамку и занимал позицию у входа в отделение. Когда в дверях появлялся Шабаев, я говорил «доброе утро, Николай Герасимович». И чтобы он не мог наскоро ответить, добавлял «вы мою маму не видели?». «Маму?» — удивлялся зав. отделением. «А разве она не вечером к тебе приходит?» — удивленно спрашивал он. Я обязательно отвечал что-нибудь трогательное, вроде «я просто по ней соскучился». Так между нами происходил диалог, который, как известно, и есть основа продуктивного общения.

Наскоро позавтракав, я спешил к дверям оперблока, подолгу ошиваясь у пальмы. Когда Шабаев шел оперировать, я решительно подходил к нему с самым ангельским видом, на который был способен, и спрашивал: «Николай Герасимович, а вы куда?» «На операцию», — по инерции отвечал врач. «А-а-а», — понимающе кивал я.

Пока Герасимыч резал, запросто спасая жизни сердечников, я слонялся по коридору в компании с плюшевым тигром, непринужденно флиртовал с Галей, при этом не выпуская из виду оперблок. Как только двери его открывались, я как бы невзначай направлялся к кабинету Шабаева. Здесь я говорил ему что-нибудь вроде «уже все?» или просто «здрасьте». Он недоуменно смотрел на меня и говорил что-нибудь нейтральное, типа «ага». Наш перманентный диалог продолжался и вечером, когда хирург уходил домой. Так, без лишней спешки, я потихоньку внедрялся в руководство городской клинической больницы. И понемногу покашливал, особенно когда рядом появлялась Галя.

На третий день удача, впечатленная настырностью маленького человека, улыбнулась мне. Проходя мимо кабинета заведующего отделением, я увидел открытую настежь дверь, в проеме которой виднелся Шабаев, бессильно сидящий на диване. Ни на секунду не задумываясь, зашел в кабинет. Просмотровая лампа для рентгеновских снимков заливало его мягким лимонным сиянием, отчего Николай Герасимович казался еще более вымотанным. С искренним сочувствием посмотрев на него, спросил: