— Вы устали?

— Как собака, — буркнул он в ответ. — А ты чего пришел? Болит что-нибудь?

— Я к вам, — честно признался я.

— В гости, значит? — риторически уточнил Шабаев. — Ну, садись тогда. Будем вместе отдыхать, — кивнул он. Видно, что слова давались ему с трудом. Все свои силы, которые он принес в отделение утром, были оставлены в оперблоке.

Не растерявшись, я сказал «спасибо» и проворно залез на диван, усевшись рядом с кардиологом. Тот приподнял руку, чтобы мне было удобнее, а опустив ее, слегка приобнял меня. Я затаил дыхание. Так близко к тому, кто каждый день видит, что внутри у человека, я не был еще никогда.

— Конфету хочешь? — понуро спросил Герасимыч.

— Нет, спасибо, не буду, — почему-то отказался я.

— А чего так? — автоматически спросил тот.

— Чтобы зубы не болели.

— Умно, — кивнул врач, вздохнув. И вдруг спросил: — Как там твой кашель?

— Хорошо, — уклончиво ответил я.

— А чего ты только в палате кашляешь? — почти равнодушно поинтересовался хирург. — А когда у оперблока торчишь — забываешь, да?

Пристыженный, я не знал что сказать, заливаясь нервным румянцем.

— Ты не забывай. У пальмы тоже кашляй, — на одной ноте сказал он. Ни на выговор, ни даже на нотку осуждения сил у него не было.

Мы помолчали, сидя в обнимку на диване.

— А кто самый главный на свете врач? — вдруг спросил он спустя пару минут, словно очнувшись.

— Хирург, — сказал я не задумываясь.

— А не зубник?

— Хирург, — настойчиво повторил я.

— Ты мой ангел, — все так же равнодушно пробубнил Герасимыч. — А почему хирург?

— Он видит, что у людей внутри. И знает лучше всех про болезни.

— Не, про болезни лучше знает патологоанатом. Эти — лучшие диагносты. Да толку-то… — к моему немалому удивлению, возразил Шабаев.

— Патолатам? Это кто? — оживился я, задрав башку и глядя на доктора из-под его руки.

— Па-то-ло-го-ана-том, — медленно произнес Николай Герасимович. — Это такой врач. Когда человек умирает, он мертвеца берет, разрезает и смотрит, что там с ним такое произошло. И так постоянно, каждый день. Почти, как у нас. Только у нас живые. А поэтому нервы…

— Понятно, — кивнул я, впечатленный его ответом, и поближе прижался к нему.

— Может, ты яблоко хочешь?

— Нет, большое спасибо.

— А чего ж ты хочешь, чудо мое? — спросил он.

Собираясь сказать «ничего», я вдруг понял, что сама судьба протягивает мне руку помощи. Сглотнув от неожиданности, я, как бы между прочим, сказал:

— На операцию посмотреть хочу.

— Да? — рассеянно промямлил Шабаев. — Ну, как-нибудь… возьму.

— Когда? — восторженно пискнул я, дернувшись всем телом.

— Посмотрим, — ответил Герасимыч сквозь протяжный зевок. — Беги, давай, к себе в палату. Тебе уже кашлять пора, — усмехнулся он, легонько шлепнув меня по заднице рукой, спасшей сегодня чью-то жизнь.

— Спасибо! — почти выкрикнул я и выскочил из кабинета словно ошпаренный. Чувство стремительно добытой победы, знакомое лишь великим триумфаторам, пьянило меня. Сообразив, что одного «спасибо» за все мое нежданное счастье Шабаеву будет мало, я опрометью бросился назад. Высунув голову из-за двери, выпалил «спасибо, Николай Герасимович». И добавив еще одну благодарность вздрогнувшему от неожиданности Шабаеву, стремглав бросился в палату.

В тот вечер я уснул раньше обычного, что нередко бывает с детьми от переизбытка чувств. Утром, второпях запихнув в себя завтрак, вприпрыжку кинулся к дверям оперблока, словно меня там уже ждал Герасимов и кто-нибудь из первых лиц государства. Пару часов промаявшись томительным ожиданием, все-таки дождался каталку с больным, увидев которую обмер от предвкушения. Но сестры, везущие ее, даже не взглянули на меня. Когда появился Шабаев, моя надежда воспряла с новой силой.

— Николай Герасимович, уже идти? — спросил я дрожащим голосом.

— Куда? — удивился тот, не сбавляя шага.

— На операцию, — понуро сказал я, понимая, что сегодня в оперблок я не попаду.

— Потом, потом, — отмахнулся хирург.

И скрылся за неприступными дверями.

Я, конечно, расстроился, но веры в благополучный исход не потерял. «Это потому, что я кашлял и обманывал его. Вот он и обиделся». Неприкаянно пошатавшись по отделению, ближе к вечеру вновь атаковал Герасимыча.

— Николай Гераси… — начал было я.

— Возьму я тебя, возьму, — опередил меня врач.

— А когда?

Но Шабаев не ответил, скрывшись в своем кабинете. С этого момента вечер превратился для меня в ожидание завтрашнего дня.

На следующий день ситуация повторилась почти в точности, обронив в меня семя тяжелого сомнения. Я даже чуток всплакнул, но увидев невесту Галю, взял себя в руки. И снова стал ждать утра. Новый день не отличался от предыдущего. Шабаев отмахивался от меня, и никто, кроме него, не знал, что вопрос о моем присутствии в операционной был уже решен самым положительным образом. Сомнение мое грозилось превратиться в отчаяние. Но я все никак не желал верить, что не увижу то, что внутри людей. Сидя на своей кровати, обхватив голову руками, думал, что мне делать. Когда вечером пришла мама, старался выглядеть веселым. Когда она ушла, вновь погрузился в раздумья. И лишь когда стали слипаться глаза, принял решение. Оно было смелым, рискованным и единственно возможным. День выписки стремительно надвигался на меня с тех пор, как я перестал кашлять, чтобы не навлечь на себя гнев Шабаева. Медлить больше было нельзя.

Поутру я уже поджидал заведующего у входа в отделение.

— Николай Герасимович, — смиренно начал я елейным голосом. И так же смиренно добавил: — Нехорошо обманывать.

— Доброе утро, юноша, — ответил доктор, остановившись. — Что случилось?

— Вы сказали, что возьмете меня на операцию. И не берете, — пояснил, опустив глаза. — Обманываете, — обвиняюще взглянул я на него исподлобья.

— Ах ты, ангел бесстыжий, — усмехнулся Шабаев. — Ладно, пойдем со мной, не отставай только.

Не чувствуя под собой ног, я бросился за ним, стараясь не обгонять. Предчувствие одного из самых значимых и необычных моментов жизни кипело во мне, заставляя тихонько дрыгать ногами. До операции было еще далеко, но я уже понимал, что мне дадут маску, колпак и халат, какие носят настоящие врачи. При этом я знал слово «скальпель» и почти ничем не отличался от настоящего хирурга. Разве что ростом.

Не успел я толком посмаковать скорое появление хирургических атрибутов, как на меня сменилось новое открытие. Я вдруг явственно понял, что скорее всего являюсь единственным четырехлетним жителем Земли, который будет присутствовать на операции наравне с докторами, а не лежа на хирургическом столе. Единственным! Осознать это было непросто. Все мои жизненные ориентиры пошатнулись. Незыблемыми оставались лишь родители да квартира на Карла Либкнехта.

Следующий час, а может, и больше, я провел в кабинете Шабаева, всеми силами стараясь скрыть небывалое волнение. Оно то разливалось внутри холодной волной, заставляя замирать каждой клеткой детского тельца, то кололо раскаленным жалом, отчего я вскакивал с дивана, переминаясь с ноги на ногу. Время тянулось неимоверно медленно, закручивая пружину ожидания того величественного момента, когда я, вместе с настоящим хирургом, смогу заглянуть в глубь человеческого естества.

Николай Герасимович то входил, то выходил из кабинета, возвращаясь с другими врачами, отрывисто говорил по телефону, углублялся в больничную историю болезни… И совершенно не обращал на меня внимания. Наконец-то, дважды крутанув диск аппарата, сказал: «Пусть Маринка зайдет».

Вскоре появилась Марина, толстая медсестра, при встрече называвшая меня «пупсиком».

— Мариша, одень-ка ангела нашего, он у нас в операционную пойдет, — между делом сказал ей Шабаев, просматривая рентгеновские снимки.

— Николай Герасимович? — удивленно вскинула она брови.

— Ну, найдите там ему чего-нибудь… Может, врачом будет.

— Ладно, — растерянно согласилась сестра. — Пойдем, пупсик.

Взяв в пухлую теплую ладонь мою влажную от волнения руку, она повела меня к оперблоку, перед закрытыми дверями которого я провел столько часов. Теперь же они растворились передо мной, пропуская в запретное для посторонних царство, где Николай Герасимович Шабаев дарил жизни своими большими уверенными руками. Я увидел санитарный отсек, с раковинами, стопками алюминиевых биксов и тележками с инструментами, накрытыми материей, рыжей от частой стерилизации. Усадив меня на крутящуюся табуретку, она велела мне ждать. Вцепившись непослушными пальцами в края круглого сиденья, впился взглядом в створку следующей двери, за которой меня ждал стерильный мир операционной. Сердце мое колотилось все сильнее и сильнее, но страха я не чувствовал. Лишь запредельный восторг и чувство гордости за свою победу…

Помню, как мимо меня проходили врачи и сестры. Некоторые из них замечали ребенка, бросая изумленный взгляд. Не дожидаясь их вопросов, я, твердо проговаривая слова, сразу сообщал, что «мне Николай Герасимович разрешил». «Тогда ладно, коллега», — ответил один из них, усмехнувшись. Из операционной доносился гул голосов, накрытый гудением аппаратуры, а потом появилась и каталка с больным, которую везла одна из сестер. Когда она скрылась в операционной, я забеспокоился. По всему было понятно, что операция вот-вот начнется. И, судя по всему, без меня. Но опасения мои были напрасны. Через несколько минут ко мне подошла Марина.

— Ну, пупсик, давай-ка, снимай свою пижаму и носки снимай, — улыбнулась она, поставив на стол стальной бикс. Вскочив, я пулей разделся, оставшись в одних трусах. Вынув из блестящего цилиндра стерильный халат, сестра ловко закутала меня в него, обмотав завязки вокруг туловища. Фактически она завернула меня в халат, словно в смирительную рубашку, тоже сделав и с бахилами. Потом закрыла мне лицо марлевой маской, крепко завязав тесемки, и водрузила на голову колпак, возвышавшийся над моей головой и сползавший на глаза. Серьезно оглядев меня, вдруг хохотнула и закрепила головной убор, сильно стянув тесемки.

— Не страшно тебе? — весело спросила она сквозь маску.

— Нет! — выпалил я. И на всякий случай добавил: — Мне Николай Герасимович разрешил.

— Да знаю, знаю, — кивнула Марина.

Взяв меня на руки, чтоб не упал, запутавшись в полах халата, тянущихся за мной, словно мантия, она двинулась в секционную, толкнув плечом разошедшиеся перед нами двери. Шумно сглотнув, я затаил дыхание.

Белоснежный кафельный зал с двумя операционными столами показался мне огромным. Я вцепился взглядом в тот, вокруг которого стояла операционная бригада во главе с Шабаевым. Опустив меня в нескольких метрах от него, Марина шепотом сказала:

— Вот, пупсик. Это у нас тут идет операция на сердце. Сердце у дяди больное, а мы его сейчас полечим.

— А дядя спит? Наркоз? — срывающимся от восторгам голосом спросил я.

— Да, правильно. Ведь все знает… — ответила она, вновь подхватив меня на руки. Обойдя операционный стол справа, она показала мне дыхательный аппарат, трубка которого торчала изо рта пациента. Рядом с ним стоял анестезиолог, равнодушно поглядывающий на большие синие баллоны.

— И ты здесь! Сын полка… — произнес он, почесав нос сквозь маску.

— Вы наркоз делаете? — прошептал я.

— Ага, делаю. Даю то есть. Правильно говорить «даю наркоз», — серьезно ответил он, то и дело поглядывая на кардиомонитор.

Подержав меня немного на руках, Марина вновь отнесла меня на исходную позицию, опустив на пол. С высоты моего роста само операционное поле я не видел, жадно вглядываясь в работу Шабаева, которому ассистировала высокая сестра, подавая тому блестящие хищные инструменты в ответ на загадочные непонятные слова, которые тот говорил ей. Не чувствуя времени, я, словно заговоренный, ловил каждое движение хирурга. И вдруг красная струя с силой выстрелила из раны, залив халат и маску Николая Герасимовича. Его команды зазвучали быстрее, сноровисто замелькали инструменты. Через некоторое время это повторилось снова, будто говоря мне «человека уже разрезали, всем им видно, что у него внутри, а тебе нет». А ведь мне обязательно нужно было посмотреть, во что бы то ни стало…

Оглянувшись, Марины в операционной я не увидел. Она бы вполне могла поднять меня, поднеся поближе к столу, раз уж я здесь. Минуты шли, а медсестра все никак не появлялась. Тогда я вдруг понял, что, войдя в операционную, она запросто может подхватить меня на руки и отнести обратно, справедливо решив, что ребенок уже и так достаточно видел.

Эта догадка настолько испугала меня, что я решил немедленно действовать. Подобрав халат, осторожно двинулся к анестезиологу, который показался мне самым высоким из всех. И если бы он только согласился поднять меня на руки, то я бы точно смог все увидеть. Подойдя к врачу, задрал голову, с надеждой глядя на него. Но он будто не видел меня, погруженный в данные кардиомонитора. Сосчитав до трех, я набрался смелости и дотронулся до него.

— Что такое? — негромко сказал он, глянув на меня снизу вверх.

— Дяденька, — зашипел я, — поднимите меня посмотреть, пожалуйста. Только на секундочку, и все.

— Посмотреть? — немного нерешительно переспросил он, присаживаясь ко мне на корточки.

— Мне Николай Герасимович разрешил, — прошептал я заветный пароль.

— Ладно, давай, — согласился врач. И я рывком взмыл вверх, зажатый в его сильных руках.

В следующее мгновение у меня перехватило дыхание. Или просто забыл, что надо дышать… Передо мною была операционная рана. Открытая грудная клетка, застеленная окровавленной материей, зияла темно-красным комком сердца, опутанного тонкой сеткой сизых сосудов. В ярком свете лампы я видел его так отчетливо, что казалось — оно совсем рядом. Куда ближе, чем нутро всех игрушек, сломанных за недолгие годы моей сознательной жизни. Изо всех сил вытянув шею, я жадно всматривался в него, позабыв обо всем на свете. Белый кафель операционного зала, фигуры врачей, крепкие руки анестезиолога, звуки, запахи и даже собственное тело, зависшее над столом, — все растаяло в тот момент, перестав существовать. В моей вселенной, возникшей четыре года назад, были лишь я и чье-то сердце, встречи с которым я так отчаянно ждал. Мы смотрели друг на друга в упор.

Ни страх, ни отвращение, ни любопытство, ни восторг не касались меня в те долгие секунды. Я был на вершине познания. Все остальное было внизу.

Когда я вновь оказался на кафельном полу, открытая грудная клетка незнакомого мужчины все еще стояла перед моим взором. Уставившись в белое полотно халата анестезиолога, я ясно видел ее. И не мог отвести взгляда, боясь, что потеряю ее из виду.

Как вышел из операционной — не помню. Очнулся уже тогда, когда Марина раздевала меня в санитарном блоке. На память об этом дне она подарила мне марлевую хирургическую маску. Ее тесемки торчали из маленького кармашка детской пижамы. Медсестра вела меня в палату, а я все оборачивался на белые двери, за которыми нашел ту вершину, навсегда оставшуюся со мной.

— Ну что, понравилось тебе на операции? — спрашивала Марина.

— Да, — все еще шепотом отвечал я, украдкой щупая свое сердце, быстрее обычного колотившееся под пижамой.

«У всех такое же… у мамы, у папы… у всех, — думал я, сидя на кровати и рассеянно глядя перед собой. — Я знаю, что внутри у всех людей».

…Вечером ко мне пришла мама. Взглянув на меня, испуганно бросилась к своему сынишке. На щеках у него пылал алый адреналиновый румянец, а синие глазищи, казалось, были в пол-лица.

— Сыночек, ты как себя чувствуешь? Температура, что ли? — беспокойно спрашивала она, трогая губами мой лоб.

— Я хорошо себя чувствую, — честно отвечал ей ребенок, не спеша делиться произошедшим.

Маме все рассказали тетушки, лежавшие со мною в палате. И хотя все они были обязаны Шабаеву жизнью и боготворили его как гениального хирурга, одна из них неожиданно сказала:

— Знаете, Наденька… А наш Николай Герасимович-то дураком оказался. Ведь кто бы мог подумать…

— В смысле? Что вы имеете в виду? — спросила матушка, чуя неладное.

— Он же нашего Темочку на операцию сводил посмотреть.

— Как это… на операцию… — бессильно опустилась она на кровать, нервно приглаживая волосы.

— Мамочка, это я его уговорил, — пытался я защищать своего благодетеля. — И мне совсем не страшно было. Нисколечко!

…Спустя несколько дней меня выписали. Попав домой, первым делом прооперировал всех своих плюшевых зверей. Под бдительным маминым руководством сделал им аккуратные разрезы в области сердца, после чего, сосредоточенно пыхтя, ковырялся в вате, заставляя матушку подавать мне вилки и фломастеры, бывшие отныне моими хирургическими инструментами. А после того, как мама старательно зашивала рану, бережно мазал шов зеленкой. Надо ли говорить, что во время этих домашних операций на лице у меня была та самая марлевая маска, а перед глазами — настоящее сердце. То самое, которое есть внутри у каждого.

Некоторое время спустя, в один из субботних дней, в гости к родителям пришли их коллеги, журналисты из местной партийной газеты. Как и было заведено, они дружно обступили меня, а одна из маминых подруг начала хорошо знакомый опрос.

— Привет, Темочка! — елейно тянула она, гладя меня по голове.

— Здравствуйте, — с достоинством отвечал я.

— А сколько тебе лет?

— Четыре.

— Какой молодец! — восторгалась она так, будто дожить до такого возраста было большой заслугой. — А кем ты станешь, когда вырастешь большой.

— Па-то-ло-го-ана-томом, — четко ответил я, стараясь не ошибиться. Тетка ойкнула, отпрянув. По скоплению гостей пробежал недоуменный шелест. — Потому, что они самые лучшие врачи, — пояснил я. И гордый произведенным впечатлением, удалился в детскую. Точнее, в послеоперационную палату, где выздоравливали плюшевые пациенты.

Патологоанатомом я не стал. Но… Шестнадцать лет спустя все же поднимался в лифте в терапевтическое отделение четвертой клиники, в компании с каталкой и журналом регистрации трупов. Кстати, моим личным лечащим врачом в те дни действительно был патанатом, заведующий нашим отделением Виктор Михайлович Ситкин. Если случалось мне чуток приболеть, обращался за советом только к нему. И на собственном опыте убедился в правоте слов Шабаева. Лучшие эскулапы — именно они, патологоанатомы.

Выкатив «кроватофалк» из лифта, остановившегося на десятом этаже центрального корпуса, я подошел к закрытым дверям отделения. Нажал на мягкую кнопку звонка, который отозвался из глубины отделения тихим урчащим переливом. Торопливо зашаркали приближающиеся шаги, дважды щелкнул замок.

— Привет, — буркнул я, пряча расширенные зрачки глаз от веснушчатой медсестры, походившей на подростка.

— Ой, здрасьте, — ответила она, торопливо открывая двери настежь. — Последняя палата, по левой стороне.

Молча кивнув, протянул ей журнал, сказав «заполняйте пока», и двинул псевдокровать вперед. Зарулив в указанную палату, взглянул на очередного постояльца. Высушенный «тяжелой и продолжительной болезнью» старик полусидел в кровати, уронив крупную голову на грудь. На тумбочке рядом с ним стояла кружка с остатками чая, рядом с которой лежали несколько конфет в ярких праздничных обертках. Одна из них была развернута и чуть надкушена. На мгновение застыв, я смотрел на него, будто ждал, что он вернется к недоеденному лакомству. Казалось, что если подожду всего пару секунд — так и случится. Но нет… Дежурный врач уже констатировал смерть, диагноз был окончательным и обжалованию не подлежал. Откинув фальшивый уютный верх, обнаживший под собой холодное металлическое полотно, я упер каталку в кровать, и двумя отработанными движениями перетащил нового постояльца в лодку, которая понесет его в последний путь по глади Стикса.