— Такая-то такая-то, проживающая по такому-то адресу, кем вам приходится?
Меня прогоняли сквозь строй:
— Мы могли стать частью твоей жизни!
— Зевс, пожирающий собственных детей!
— Такая-то такая-то, проживающая по такому-то адресу, кем вам приходится?
— Ты не дал малышке обрести полноценную семью! — шестипалая ручонка тянется к горлу. — Гомофоб недоношенный!
С трудом сглатываю слюну, — эк меня перемкнуло! до спазма в горле. Чувствую на кадыке детскую шестерню.
Когда тебя прогоняют сквозь строй, время тянется бесконечно долго, пять минут могут показаться вечностью. Можно год прожить и не заметить, как он проскочил, ни одного седого волоса не прибавить, словно за чашкой чая осень — зиму — весну — лето просидеть, и не стать мудрей, а можно в пять минут поседеть, превратиться в развалину. Лично я, не задумываясь, пожертвую годом жизни, лишь бы избавиться от таких минут.
«Пять минут, пять минут, бой часов раздастся вскоре.
Пять минут, пять минут, помиритесь те, кто в ссоре», — запела Людмила Гурченко у меня в голове.
Вот и скажите теперь, что это не равноценный обмен, что я не люблю жизнь, что мне пятьдесят, и надо ценить оставшийся срок, не разбрасываться годами.
Люблю! И как многие в моем возрасте, до сих пор на что-то рассчитываю, хотя умом понимаю, что все в этой жизни уже было, расчет и безрассудство, предательство и преданность, позор и слава — пусть в большем, пусть в меньшем количестве, иногда заметное только мне — было! и трудно, практически невозможно меня удивить.
Последнее время ловлю себя на том, что являюсь персонажем драмы абсурда. Раевский, знаю, не согласится. Мы играем в одном спектакле, какой здесь абсурд? Дело не в том, что он считает себя героем трагедии, комедии или чего-то другого, скажем, мелодрамы. У него появляется мнение в момент отталкивания от чужого мнения. «Где ты увидел драму абсурда? — возмутится поклонник Беккета. — Не иди на поводу у эмоций. Перед тобой мелодрама. Действующие лица: Режиссер — мужчина сорока девяти лет; Сценарист — друг Режиссера, пятьдесят лет; Отелло — полковник в отставке, восемьдесят два года. Место действия: кухня в двухкомнатной квартире. Время действия: наши дни».
«Пять минут, пять минут…» — не прерываясь на лирические отступления, на драму абсурда поет Людмила Гурченко.
Как ни стараюсь уйти от мелодраматического течения жизни — внутри-то мне двадцать пять! — все чаще ловлю себя на том, что являюсь действующим лицом мелодрамы. «Где ты увидел здесь мелодраму?» — возмутится почитатель Ионеско. «Будь объективен — драма абсурда. От себя не уйти! — И тут же начнет перечислять состав действующих лиц: — Режиссер — мужчина сорока девяти лет; Сценарист — друг Режиссера, пятьдесят лет; Отелло — родовитый мавр на венецианской службе. Место действия: городская свалка. Время действия: наши дни».
Представил, как мы на машине подъезжаем к полям фильтрации, останавливаемся, Раевский на всякий случай не выключает движок. Выходим из «фольксвагена» «роlо», оглядываемся по сторонам: на сотни метров вокруг ни души, ни бомжа, только стая собак шагах в пятидесяти, да воронье, тучи воронья. Я открываю багажник. Вдвоем с Матвеем вытаскиваем из багажника труп чернокожего старика, снова осматриваемся. Затем, пятясь задом, как раки, тащим мавра волоком по отходам человеческой жизнедеятельности куда-то в глубь преисподней, где обитают зачатые, но не рожденные души. Матвей пыхтит. «Я думал, он будет легче», — пытаюсь ободрить подельника, тому совсем тяжело. И вдруг подъезжает полиция.
Смешное могло бы получиться кино.
— Мы тут таких, как вы, раз в месяц вяжем, — самодовольно хмыкает старший сержант.
— Нет, вы все неправильно поняли… это персонаж… всего лишь персонаж. — Лежу, распластавшись на пищевых отходах, рядом с мавром, руки за голову, лицом уткнувшись в прогнившую банановую кожуру, яичная скорлупа прилипла к щеке. Сбоку сопит раскрасневшийся Раевский, с картофельной шелухой на носу.
— Персонажем тебя на зоне сделают, дурилка картонная! — Сержант, почти без замаха, пинает меня по ляжке ногой; довольно болезненный удар. — Стасюк, ты слышал, какое он себе алиби сочинил?
— Под шизика косит, — не прекращая обшаривать карманы Раевского, отвечает Стасюк.
— Кино! — радуется жизни старший сержант. — Пожизненное тебе светит, мокрушник.
— Пятнадцать лет расстрела! — поддакивает Стасюк.
Напарник Стасюка хохочет.
«Что ты, мусор, шнягу гонишь?» — надо бы ответить менту, да боязно, не хочется лишний раз получать по ногам.
Старший сержант, чуть ли не мыча от удовольствия, снова пинает меня в то же самое место, только больней.
Есть существа, питающиеся чужими страхами.
В отличие от ментов (повторюсь, режиссер — ментовская профессия), режиссеры гораздо всеядней. Помимо страхов они питаются чужими мечтами, желаниями, надеждами. Все зависит от жанра, в котором на данный момент работают мастера. Нет, они не удовлетворяют чужого желания, аки продажные женщины, не возбуждают его, демонстрируя женские ноги, не вытесняют кадрами, после которых у нормальных мужчин не стоит, а сами, возбуждаясь от твоего желания, или желания уличной девки, тут же кричат: «Мотор!» — переводя наши желания в кадры, после чего удовлетворенно потирают руки. В свете прожекторов пьют кровь из актеров.
Я с ненавистью посмотрел на Раевского, не оправдавшего моих надежд на легкий заработок. Стасюк, не найдя в чужих карманах ничего ценного, тем более противозаконного, распрямился и врезал режиссеру по почкам ногой. Матвей застонал, но закрываться руками не стал, как будто у него уже имелся подобный опыт: начнешь закрываться или подвывать, только хуже будет. Я знал режиссера от младых ногтей — подобного опыта в его распоряжении не было. А что касается мента… Стасюк в моей трактовке выходил незамысловатым существом: получил внешний импульс — ненависть к режиссерам — и сразу пришел в действие.
— Прости, друг, — во мне заговорила совесть.
— Да пошел ты… — огрызнулся Раевский. Попытался сдуть с носа картофельную шелуху, не получилось, попробовал еще раз.
— Вытри о землю.
— Пошел ты!
— Не надо было мавра мочить, — соглашаюсь с Матвеем.
— Где тут земля? — возмущается подельник. — Метров на десять под нами одни отходы… сейчас блевану.
— Крепись, братан!
Матвей отвлекся от своих мыслей, посмотрел на соавтора, на нетронутый чай, — на слове «братан!» оборвал смешное кино:
— Кофе будешь?
— Давай.
Быть может, в его мыслях меня точно так же пинали, если не больней, топили в чашке, прогоняли сквозь строй, называли братаном? Кто знает, о чем он думал эти пять, или сколько там прошло, минут?
— Все беды от сценаристов!
— Щелкоперы бездарные!
— Малоталантливые говнюки!
— Гнать их надо! Они ва-аще не из мира кино!
— Это литература. — С такими словами возвращают текст, если тот ни на что не годен. Выносят сценарию смертный приговор.
А если не топили, не мстили за Отелло, печаль режиссера была светла, или он ни о чем не думал, или думал о новом сюжете?
Тогда я гад.
Матвей открывает дверцу настенного шкафчика, на первой полке друг подле друга две кофемолки, новая электрическая и старая, деревянная, ручная. После секундной паузы достает ручную. Электрическую на Новый год преподнесла жена, сопроводив подарок словами: «Чтобы ты ради чашки кофе не молол зерна, пока руки не отвалятся; у тебя золотые руки!» Все надо делать вручную — девиз Раевского. В отличие от меня, он действительно может устранить течь, поменяв прокладку в кране, такой резиновый кружочек; не поранившись, вбить в стену гвоздь; да что там, заменить в межкомнатной двери стекло. Hand-Made — ручная работа.
Конец ознакомительного фрагмента