— Черный? Зеленый?

— Черный.

Раевский обдает кипятком заварочный чайник. Яичница с помидорами разложена по тарелкам. Как рыхлая женщина на блюде… томится в ожидании, раскинула загорелую плоть… с белыми прожилками, словно следы от купальника. Смотрю на нее и удивляюсь себе: желтая лампочка зажглась в голове, а поджелудочная железа не выделяет сок.

Полные мужчины готовят лучше худых. Я точно так же пропускаю помидоры через терку, посыпаю крупной солью, потом вываливаю на раскаленную сковородку, когда сок испарится на треть — вбиваю яйца, перемешиваю, добавляю сливочного масла, выключаю плиту, не дав загустеть. Я неплохо жарю яичницу, но до Матвея мне далеко. Умел бы хорошо готовить, прожил жизнь холостяком. Тридцать лет назад в редкой столовой можно было вкусно поесть. Кто знает, из чего там готовились котлеты? Нет, я не раб желудка, котлеты мне никогда не снились, каким бы голодным ни лег спать, но и язвы себе не желал. Сегодня оглянешься — нет худа без добра, — не понимаю одиноких мужчин. Впрочем, сложись жизнь по-другому, мог бы недоумевать, рассматривая примерного семьянина: жена, дети, родственники жены, — и все толкутся на твоей территории, требуют внимания, застят горизонт. Полное отсутствие личной — бери глубже — внутренней — еще глубже — духовной жизни. Примерно так может выстраивать логическую цепочку старый холостяк, привыкший сливать три разных напитка: пиво — водку — красное вино — в один сосуд. Что ответит ему обремененный семейными узами человек, настолько же неразборчивый со спиртным? «Заткнись, неудачник! Ты утомляешь». Что бы он мог ответить, проявляя терпимость к чужим слабостям? «При правильном движении по жизни к тебе приходит понимание простых вещей». — «Ты движешься, но приходят к тебе?» — возмутится смысловому абсурду неудачник. «Именно так, — ответит холостяку глава семейства. — Жена, дети, родственники жены — далее без остановок, — люди, львы, орлы и куропатки, рогатые олени, гуси, пауки, молчаливые рыбы, — словом, все жизни, все жизни являются твоей личной — бери глубже — внутренней — еще глубже — духовной жизнью». Должно быть, об этом я писал дома прошлой ночью, чтобы явиться к другу не с пустыми руками и, кто знает, попасть в десятку, услышать: «Ты гений!» — одним ударом все решить.

Не решил. Текст был разбит в пух и прах. Собственно, с этого и началась наша совместная работа. Пока мы с Матвеем будем поедать яичницу — не раб я желудка, чего здесь описывать? — предлагаю вниманию отвергнутый текст.

Жду первой строки. Сажусь перед белым листом бумаги и жду. День жду, год, пятьдесят. У меня жена, двое детей, какая-никакая работа, планы на жизнь. Жду начала строки и вдруг понимаю, что нахожусь в конце повествования. Мне пятьдесят.

Как и большинство ровесников, я ощущаю себя на двадцать пять. Слышал, у шестидесятилетних та же цифра в голове. Двадцать пять, а с них песок сыпется, двадцать пять, а ведут себя как старые пердуны.

Норма говорит, стыдно быть юным оболтусом, если не юн. И мне стыдно. У меня жена, двое взрослых детей… я повторяюсь. Мне пятьдесят, я не люблю попирать норму ногами, я и есть норма. Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж. Морщины взяли в круглые скобки губы, распустили свое оперение вокруг глаз. На самом деле мы сморщились вместе.

В прошлой жизни, в двадцать пять норма считалась оскорблением. Умом-то я понимаю, как мало во мне осталось от него, готового умереть раньше Лермонтова. Любой прошагавший полвека по этой земле имеет со мной больше общего, находится ближе, чем он. Все измеряется пройденным расстоянием.

Профессор филологии 1932 года рождения, почти близнец водителю дальнобойщику того же года рождения. Оба пенсионеры. Дальнобойщику перестала сниться дорога, свет фар идущих по встречной полосе машин; профессору не является ночами князь Игорь с просьбой заново перевести «Слово о полку Игореве», — искушения закончились. Только сожаление по бесцельно прожитой жизни — цель позади. Засиделись они на одном месте. Транспортировать знания или астраханские арбузы доверяют другим, молодым. Слезятся старческие глаза — то слезы наворачиваются на глаза. У каждого человека должна быть цель в жизни, — вдалбливалось им со школьной скамьи.

Кто-то — пусть будет жена — возразит:

— Ты говоришь о способе проживания, а не о цели существования.

— Согласен. Но в социуме, милая женушка, способ проживания и есть цель. Не этому ли нас всех учили?

— Быть может, — отвечает жена, она у меня умная; не знаю, что думают по этому поводу другие. — Быть может, ты прав.

Четверть века назад меня пленял подлунный мир, сегодня я люблю только то, что под солнцем. В известном смысле мы враги, тот я и нынешний.

Кто-то — пусть это снова будет жена — не согласится:

— Ты говоришь о двух сторонах одной медали.

Удивительная женщина, классика жанра. Как можно видеть мужа насквозь, и при этом не понимать? Добавлю, во мне ничего сверхъестественного, а если скромнее, ничего особенного. В пятьдесят не просто увидеть необыкновенного человека. Тем более в зеркале. Слишком много ты знаешь про себя, следовательно, и про всех остальных. Всему ты отец, включая себя самого, в каждом видишь ребенка. Дети притворяются рабочими и колхозницами, либералами и консерваторами, летчиками и следящими за ними в прицел зенитчиками, служителями культа, математиками, бухгалтерами, президентами и бомжами. Посади бомжа на ладонь, рассмотри его — сущий ребенок. Посади Президента РФ, будь внимательнее. И только в глубоко пожилом возрасте интерес к переодеванию у детей — солидных и совсем никаких — утрачивается.

Никто никого не играет. Оставленные вне игры на даче в Горках, в бибиревской комнатушке или в доме для престарелых в Рузе, старики ведут себя как дети. Так это видится со стороны.

Всматриваюсь в чистый лист, — или в доме для престарелых в Рузе. «Что ты нежность себе сочинил?»

«Ты» это «я», — чтобы не возникало путаницы.

Будь я гораздо мнительнее, мне бы показалось, что ладонь, использованная минуту назад под площадку для демонстрационного показа, после бомжа издает неприятный запах. Ну ведь не после Президента РФ, правда? Принюхиваюсь, не воняет.

Со стороны видится, как мир…

— Удивительный мужчина, — спохватившись, возмутилась жена, — классика жанра. Сплошные амбиции.

Сказываются долгие годы совместной жизни — мы пользуемся одинаковыми формулировками.

— Как можно не состарившись комментировать собственную старость? Это все равно, что трезвеннику рассуждать о том, что испытывают люди в состоянии глубокого алкогольного опьянения, делая выводы исключительно из наблюдений за пьяными.

Резко выразилась.

— Даже хуже!

Что-то я разболтался со своей второй половиной, к тому же она на работе, будет дома после семи.

— Быть может, это мой крест доживать в Рузе, — не может успокоиться супруга. — Женщины по статистике живут дольше.

Со стороны отчетливо видно, как мир меняется в лучшую сторону… Ну это я так, ради эпатажа брякнул. Пусть соплеменники вздрогнут. В нашем распоряжении не так много фраз, противоречащих жизненному опыту рабочего и колхозницы, но при этом несущих в себе здравый смысл; интеллектуальному опыту преподавателя математики, духовному опыту священнослужителя, политическому опыту Президента РФ. Другими словами, со стороны видно все что угодно, только не изменения в лучшую сторону.

Всматриваюсь в чистый лист, что-то мне виделось со стороны. Что-то прекрасное. Впавший в детство глубокий старик; время, как моль, проело на голове плешь. И неважно, будут ли меня проведывать внуки, кому окажусь обузой. Не так важно. Меня завораживает название «Руза», я уже полюбил скамейку в двадцати шагах от центрального входа, на ней можно сидеть и ни о чем не думать, я даже не буду вспоминать.

Комкаю белый лист.

— «Норма морщится, ей оскорбителен такой пассаж». Кто у нас будет играть Норму? Ты?! — Самое мягкое, что мне довелось вчера услышать. Про пенсионеров даже вспоминать не хочу.

Ближе к концу экзекуции Раевский затих, долго всматривался в исписанный лист: близоруко щурился, светло улыбался, хмурился. После чего прочел:

— Всматриваюсь в чистый лист, что-то мне виделось со стороны. Как тебе со стороны? Понравилось? Представляешь, что будет на экране? — Возвращая рукопись, зевнул, иллюстрируя отношение к тексту. — Лирика. Под такое деньги не дают. Куда все это двигать?

— Исповедальная проза. — Я быстро согласился, комкая листы. — Почти стихи. Невозможно перенести на экран.

— Оставь, пусть лежат. Снять можно что угодно. Может, как настроение… — Матвей попытался уловить настроение… еще раз попробовал… — Или персонаж какой используем. Ту же Норму. Непонятно, куда нас еще заведет. Главное, поймать кураж.

Я нервно разгладил бумагу и спрятал куда подальше. Сам виноват — знал же, что кинематограф от лукавого, — не надо было ввязываться.

— Попадешь в себя — попадешь в мир. — Раевский светло улыбнулся своему Я или миру, что в режиссерском прочтении одно и то же.

Докатились, он заговорил афоризмами. А я что? Разве не в себя целил? В пустоту? Наблюдая за кем угодно — за Раевским — разве не в себя всматриваюсь? Во мне проснулось чувство оскорбленного достоинства.