— Авторский кинематограф пока никто не отменял. И деньги у нас дают подо что угодно, в России деньги ничто. Никогда они здесь ничего не определяли. — Я распалялся от звука собственного голоса, моя речь обогатилась бессмысленными повторами, запестрела словами «никто», «ничто», «никогда», «ничего». — В любой момент из-под земли может вынырнуть богатый маньяк с объятиями: «Вот вам братцы три лимо на зеленых! Делайте то, что задумали». — На все судьба.

Художник, живущий в Матвее, согласен терпеть лишения ради возможности поделиться своим видением авторского кинематографа и заодно пройтись гигантской газонокосилкой по маньякам, предварительно усадив их, как зеленых кузнечиков, на стебли высокой травы. Но, почувствовав, что я готов взорваться и повредить налаживающемуся процессу, директор, живущий в Матвее, решил не обострять ситуацию.

— А Путин на ладони — смешно. Так и просится в кадр. И мысль какая-никакая проглядывает. Есть куда копать. — Польстил самолюбию, для достоверности даже языком цокнул. Потом, убедившись, что волна гнева пошла на убыль, добавил. — Жалко, что Бунюэля с его «Андалузским псом» не переплюнуть.

Вот и доел яичницу с помидорами. Не завтрак, а самоедство какое-то. Словно во время секса думал о неприятностях на работе. Сладко ли тебе было, красный молодец, несладко? Не помню, но есть не хочется. Наверное, солнце било в разрыв меж облаками, светило между ветвей в окно, сверкало на ободке тарелки, Матвей аппетитно чавкал, загорелая плоть с белыми прожилками от купальника отдавалась ему, становилась его плотью. Я что-то жевал за компанию, по-видимому, яичницу, пил крепкий чай с конфетами «Моцарт», кивал, поддакивая Раевскому; был роботу подобен. Снова проспал часть незабываемой жизни.

— Восьмидесятидвухлетний пенсионер зарубил топором семидесятидевятилетнюю супругу, приревновав ее к соседу по лестничной клетке. — В поисках рабочего материала Матвей читает криминальную хронику, шелестит газетой, после каждого прочитанного сообщения прихлебывает чай, поглядывая в мою сторону.

Иногда мне кажется, что я иду по лезвию ножа, любая история может произойти, ни от чего не застрахован: бытовое убийство произошло вчера утром в Сокольниках. Пятидесятилетний Сальери во время завтрака зарубил топором сорокадевятилетнего режиссера. После чего, спрятав окровавленный топор под холодильник, вызвал «скорую помощь». Приехавшие врачи констатировали смерть.

— Что вас толкнуло на этот шаг?

— Творческие разногласия, — ответил на вопрос полицейского душегуб.

При обыске в кармане брюк убийцы нашли подтаявшую шоколадную конфету «Моцарт».

Подушечкой указательного пальца разглаживаю обертку конфеты, ногтем затираю складки на фольге, рассматриваю портрет Вольфганга Амадея. Как меня нынешнего ни редактируй, измени возраст, мир, профессию, расставь вокруг благодарную публику: «Волшебные звуки!» — «Нью-Йорк таймс», «Он открыл новые горизонты!» — «Дойче вельд», «Через его музыку с нами говорит Бог!» — «Пари матч», — не могу представить себя в роли Моцарта. Но в двадцать пять в том же Раевском без труда углядел бы Сальери. Моцарт — если подумать, — наблюдал в Сальери друга. Смотрю на друга, как его ни ретушируй — убери морщины, напяль на голову парик с буклями, — не вижу Моцарта.

Белый парик с буклями, сюртук из красного сукна, шелковая сорочка с кружевным воротником, — рассматриваю портрет Вольфганга Амадея, — жлоб жлобом; типичный представитель австрийского дворянства XVIII века.

— Двое грабителей в масках, ворвавшись в ювелирный магазин… — продолжает Матвей.

Скручиваю фольгу в мячик, затираю углы о поверхность стола, пытаюсь создать идеальную форму шара.

— …разбив молотком витрину… — доносится голос.

А если б и вправду зарубил? Творческие разногласия — вечно в подвешенном состоянии — во сне кошмары — никаких обнадеживающих перспектив. Две недели такой работы, и нервы ни к черту, на каждый шорох начну вздрагивать. А тут… тюк! обухом по голове, в порыве отчаяния, и все. Остается набрать 911, бессмысленно уставиться в стену, сидеть, ждать, пока не придут… Последние минуты на свободе. И полная апатия — все равно что дальше будет; дальше не будет ничего, — можно наблюдать за собственным телом со стороны: вот оно, рядом, покоится на стуле; зачем его трогать? Нас разделяет пуленепробиваемое стекло. Либо пуститься в бега. Заехать домой, объявить жене, что уезжаю: «На днях меня объявят во всероссийский розыск… Ничего уже не изменить». Предупредить: «Когда тебя будут допрашивать, скажи, что собирался бежать в Испанию. Нужно пустить следствие по ложному следу». Договориться о встрече: «Пусть все немного утихнет». И шепотом, чтобы не услышали дети: «Запомни, ровно через год в шестнадцать ноль-ноль на скамейке Тверского бульвара, у памятника Есенину». Забрать наличность, какая имеется, обручальные кольца, ноутбук… лишить детей ноутбука! Потом на три вокзала. Скрываться от правосудия в провинции — самоубийство, там каждый новый человек — событие для окружающих, иголку лучше прятать в стоге сена, в Москве. Приехать на Комсомольскую площадь, найти на Казанском вокзале людей, торгующих поддельными документами, купить паспорт, снять по нему квартиру в Ясенево, затаиться и ждать, пока за мной не придут или пока не истечет срок давности за убийство; подходить к входной двери, вслушиваться в шаги на лестничной клетке, не дышать.

— …план «Перехват» результатов не дал. — Раевский ставит чашку на стол, сворачивает газету, произносит голосом разуверившегося в жизни человека: — Нет приличного материала.

— Восьмидесятидвухлетний пенсионер зарубил топором семидесятидевятилетнюю супругу.

— Ну и что? — ворчит режиссер.

— Материал.

Матвей снова шелестит газетой, находит текст, пробегает глазами:

— Жили-были старик со старухой, а в финале он ее зарубил.

Все-таки приятно иногда быть непонятым людьми. Почти злорадное чувство:

— То, что тебе показалось финалом, на самом деле завязка: старик зарубил старуху. Имелись у него основания или всего лишь почудилась измена, зритель должен понимать не раньше, чем закончится фильм.

Раевский кисло улыбнулся:

— Дедуля сидит в тюрьме и вспоминает прожитую жизнь.

— Не сваливайся в мелодраму.

— Во что я должен свалиться, если основная идея: был у него повод убивать или нет? В черную комедию? — наивно интересуется режиссер.

Прав, ехидна! Надо четче формулировать мысль, не с собой разговариваю. Святая уверенность, что собеседники находятся на одной волне, поэтому не стоит все проговаривать, уточнять детали, — достаточно определить направление движения мысли, и можно перескакивать с объекта на объект, пытаясь настичь неуловимое, — в очередной раз выставила меня недалеким, самоуверенным существом. С таким сознанием, да затевать полемику, — устанешь от плевков утираться.

— Дедуля пускается в бега. Он не намерен проводить остаток жизни в тюрьме, — сколько той жизни осталось? Теперь это загнанный волк. Закончились деньги — грабит ювелирный. Покупает в «Детском мире» пистолет, не отличить от боевого, надевает чулок убиенной супруги на голову, упирается игрушечным стволом в спину охранника: «Кто хочет умереть героем? Ты?!» Мы видим, как на штанах охранника появляется мокрое пятно. Старику везет — то, чего не было с ним последние лет пятьдесят, — он выбегает с добычей на улицу и растворяется в толпе: камера теряет налетчика из вида, мечется, прочесывает квартал за кварталом, наконец, останавливается, зафиксировав его в гастрономе, покупающим хлеб с колбасой. «Нет смысла заботиться о здоровье», — думает пенсионер и берет кока-колу. Пьет колу, кормит хлебом голубей на Патриарших прудах, напрягается при виде спешащего мимо полицейского, смотрит вслед стражу порядка тяжелым, недобрым взглядом. По всем приметам, у старика наступила вторая молодость. Дождливая осень, ранние сумерки, дед сидит на скамейке, недалеко от бронзового Крылова и ест мороженое. Рядом аккуратно одетая старушка роется в загаженной урне, чем-то неуловимо напоминая безвременно ушедшую жену. Старик вынимает из кармана горсть ювелирных украшений с бирками, выбирает оттуда золотую цепочку, серьги, и отдает горемыке. Наверняка у нее есть свой угол, приличная по российским меркам московская пенсия. Что она потеряла в жизни, чем хочет разжиться, переходя от урны к урне? Куда тащит мусор, домой? Размышления до сего дня не являлись характерной чертой существования пенсионера, даже реформа ЖКХ не вызывала желания рассуждать, и вдруг такое баловство. Почему от нее не воняет? Мимо на велосипеде проносится ребенок, распугав голубей. День назад в спину мальчишке полетели бы проклятия, а сейчас морщины сплелись в улыбку. Крупный план: улыбка понимания на лице.

Матвей морщится при упоминании крупного плана, его раздражает, когда сценаристы залазят на чужую территорию: кроме режиссера, никто на площадке не должен знать, как снимать. Я замолкаю. Смотрим друг на друга. Один… два… три…

— Извини.

Время от времени актер должен испытывать легкое чувство вины, если верить Раевскому. Повторюсь, режиссер — ментовская профессия. Пусть побудет актером, недолго, пока досчитаю до десяти, — девять… десять.